Они ездили с двумя-тремя вооружёнными холопами по обгоревшим улицам, то заполнявшимся неведомо откуда сбегавшейся толпой, то вымиравшим. Между стенами Кремля и Китай-города лежал чёрный пустырь. «Древа не осталось», — рассказывает очевидец. Лишь пепел воздымался из-под некованых копыт и холёные мерины брезгливо ставили ноги в чёрные наслоения, перемешанные с посудными черепками. «Что дальше станется?» — спрашивали погорельцы у сильных людей, особенно у князя-шубника. Покачивая островерхой летней шапкой из ногайского войлока, отделанной хвостами, тот отвечал спокойно и вразумительно: «Покуда Глинские у государя в приближении, помощи не ждите. Глинские не дозволяют дать вам льготу для восстановления домов, вы их жадный норов знаете». Посадские верили ему: история последних десятилетий показывала им, что с каждым годом зло власти становится сильнее.
Зло надо было сокрушить... Тем более что люди чувствовали своё горестное сплочение, а значит — силу и безнаказанность. Огонь не только сожрал всё дерево, он развалил кремлёвские ворота, в неохраняемую крепость теперь в любое время проходили все, кого воротные сторожа раньше и близко не подпускали к Спасской башне. Но странно: возмущение, готовое, казалось, перехлестнуться через край, всё кипело и вываривалось в каком-то чёрном котелке и кто-то его помешивал, придерживал. Даже ворье, уже наметившее к ограблению палаты Глинских, таилось на пустырях и пепелищах.
Всё это время Глинских в городе не было. Не для того ли и родилась байка о княгине-сороке, чтобы объяснить, как она могла, сидя во Ржеве, поджечь столицу. Но двадцать третьего июня люди Скопина-Шуйского и служки Благовещенского собора разнесли весть, что Юрий Глинский — на Соборной площади в Кремле1 Идёт молиться.
О том, что весть была намеренно и быстро разнесена, свидетельствует внезапность, с которой Глинского взяли в оборот. Едва услышав небылицы, распространившиеся о матери, он сообразил, что ему не в церковь надо, а на коня да в поле... Но изо всех кремлёвских ворот и закоулков, из-за великокняжеских конюшен и митрополичьих палат сбежались люди. Единственное желание было выжжено на их исхудалых лицах.
Фёдор Косой на площадь не побежал. Чем жарче распалял людей благовещенский протопоп, чем крепче пахло новой гарью и кровью, тем отрешённей погружался беглый холоп в свои сокровенные раздумья. В нём уже вызрела новая, может быть главная, заповедь: «Не подобает воевать!» Она не допускала исключений.
Тогда Игнатий впервые не согласился с ним. Слишком сильна была общая радость обновления и вседозволенности, ясно указан враг и откровенна его неправда. В сороку можно было и не верить; труднее было не поверить новому слуху — будто Глинские, родственно связанные с крымским ханом, хотели использовать орду для успокоения Москвы. Известно, в прошлые века великие князья и этим способом не брезговали. «Не подобает воевать...» Игнатий был убеждён, что обиженным и ограбленным подобает убивать обидчиков.
Едва успев к тяжёлым вратам Успенского собора, он увидел, как Юрий Глинский, мертво белея чистым лицом с холёной бородой, сорвал шапку и бросился в церковь. Верно, надеялся, что, припадая к царским вратам (дальше уж некуда, дальше — Бог), распяв себя на их узорчатой решётке, он вызовет у диких московитов жалость и Божий страх. Хоть сам он не привык испытывать ни совестливых мук, ни жалости... Не ведал он, что эти люди уже не первую неделю слушают в соседнем храме призывы истреблять таких, как он.
Всё-таки в церкви его не стали убивать, выволокли, полузадушенного, на площадь, вдели вывернутые руки в верёвочные петли и потащили к воротам, за пределы Кремля. Меж Спасской башней и знаменитыми Торговыми рядами была в те годы пыльная, с застойной лужей на краю площадь, где выкликали новые указы и казнили людей. Возле Поганой лужи лежала иссечённая колода... Юрия Глинского и до неё живым не дотащили, добили по дороге, на верёвках обмакнули в гнилую воду рва и бросили возле колоды. Всё получилось «миром», то есть согласованно и дружно. Посадские отошли от трупа, а из других ворот, выражая мрачное сочувствие, вышли князь Скопин-Шуйский, протопоп Фёдор Бармин, боярин Иван Петрович Фёдоров, Григорий Юрьевич Захарьин (дядя царицы) и Фёдор Михайлович Нагой.
В тяжёлом молчании они смотрели не на Глинского, а на посадских, заранее жалея их. А Фёдоров, тогда ещё не ведавший страшной своей судьбы, укорил: «Что же вы в церковь ворвались как раз во время «Херувимской»?» Посадские отворачивались, они всегда прислушивались к мнению Фёдорова, о нём даже циник Штаден позже писал: «Он один имел обыкновение судить праведно».
Фёдор Косой не бегал на Соборную площадь. Чутьё городского старожила привело его в другое место, где решалась судьба не одних Глинских. Происходившее там, на Кулижках, в известной мере снимало вину с названных бояр в подстрекательстве, выявив настоящих главарей — посадских. Власти это понимали и позже казнили именно их, а не бояр. Только имена их не попали ни в предания, ни в Синодики.
Кончанские, то есть уличные старосты, «лучшие люди» из посадских и священники слободских церквей собрали сходку — «мир», сильно напоминавшую то, о чём забыли не только на Москве, но и в Новгороде, — вече!
Другого способа договориться, решиться на невиданное дело — вооружённый бунт — посадские не знали. Память о вечевых собраниях жила в них как безнадёжная мечта. Способ принятия решений был один — крик. С помоста кричали подстрекатели и увещеватели, снизу толпа отвечала согласным «любо» или грозным ропотом. Решение — бить Глинских и их детей боярских, вернувшихся из Ржева, было единодушным. Самого князя Юрия хотели для начала только допросить и потребовать ответа за все «неправды». Но тут прискакал некий сын боярский из Кремля и крикнул, что Юрий Глинский пошёл с боярами в Успенский собор...
Разделившись на несколько ватаг, посадские настигли всех, кого хотели. Сколько было убито детей боярских, служивших Глинским, неизвестно, говорили — множество. Те не успели ни убежать, ни оборониться в укреплённом господском дворе — чья-то твёрдая рука двигала ватагами посадских, кто-то внушал им, чьи палаты надо громить, а чьи не трогать. Когда были убиты и пограблены все намеченные, Москва так же дружно угомонилась.
До двадцать девятого июня выборные люди, «наустившие чернь», и бояре, связанные с ними, решали, что делать дальше. Сгоревший город был в руках посадских, они поддерживали в нём хотя бы видимость порядка. Царь скрылся в Воробьёве.
В Москве возникла новая власть. Самое время было начать переговоры с государем. Руководители посада решили показать свою силу в полном блеске. На Воробьёвы горы двинулись не только выборные люди, но целое ополчение с пищалями, щитами, сулицами-рогатинами. Сбирались, как утверждают очевидцы, «по кличу палача». Привычному к крови городскому палачу было доверено командование ополчением. И должность палача вовсе не выглядела позорной, всякую службу надо исполнять, если уж по закону приходится казнить и бить.
О чём они хотели договориться с государем? Ведь не о том, чтобы убить старуху Глинскую, как сам он позже уверял... Да и понимали те, кто вёл посадских, что не потащится старуха из Ржева в Воробьёво, скорее — в родную Польшу. Задерживаясь в дороге на летучие «миры», вопили о многом: о том, как в древние времена города призывали к себе князей и изгоняли, а не на брюхе перед ними ползали; псковичи, переселённые в Москву, делились воспоминаниями о городском самоуправлении; всех раздражали многочисленные и неупорядоченные поборы на Торгу и хитрый, в пользу бояр, порядок обложения податями... «Да много говорить, о чём кричали, — вспоминал Игнатий. — Косой тоже вылезал. Он им про веру, они — про деньги». Даже Игнатий его не слушал, хватанув ветра бунта, кружащего голову сильней горячего вина. Лишь по прошествии нескольких лет он признал, что основатель «рабьей ереси» заглядывал дальше других: посадским не хватало объединяющей веры.
Новая вера зреет потаённо, покуда не прорастёт по полю, и тогда её уже конями не вытоптать. На это прозябание у посадской веры-ереси не было времени... Москвичи с сулицами и щитами бодро миновали окраины Арбата и по Смоленской дороге, мимо Дорогомиловской слободки, спешили к Воробьёву. Городской палач ехал впереди на аргамаке из конюшен Глинских. В первых рядах шли непривычные к седлу кончанские старосты и «лучшие люди». За ними, в бедноватом облачении, с крестами и иконами на древках, следовали священники. А над толпой посадских тускло поблескивали наконечники рогатин. За дорогу Фёдор Косой не раз, что называется, сцепился языками с попами и одним служителем из Благовещенского собора, выясняя: в котором месте Евангелия говорится, что Иисус — Бог? Сын Божий — ладно, но ведь и мы начинаем день словами: «Отче наш, иже еси на небесах...» Значит, мы тоже — боги? От него отмахивались.