«Весь мир был создан для Души. Ведь пастбище сначала, потом — скоты». Невелико утешение: сколько лугов пропадает втуне! Но ежели принять, что мир был создан Божьим Духом для Души, то не окажется ли сам он только нашим или божественным мечтанием?
Чувствуя, как мутится и искривляется его рассудок, Арсений выбегал из кельи, чтобы ещё раз убедиться в твёрдости видимого мира. Закатный небосклон калился на солнечных углях, как край сковороды, неколебимо стояли стена и башни под тесовыми кровлями, в просветах звонницы стекали с брусьев чугунные капли колоколов, а из поварни шёл кислый запах ржаного теста. Непрочно выглядела лишь негасимая лампадка в нише у входа в погребальную пещеру. Всё было нужно и понятно, кроме смерти. Неизбежность её обессмысливала сами начала жизни. Как никогда, хотелось верить в воскресение для жизни вечной. Временная, хоть и счастливо долгая, не нужна была жизнь.
«По воскресении которое тело блудника мучимо будет — сморщенное в старости перед смертью? Но иное оно по сравнению с соделавшим грех. Или же то, что осквернено страстью? А где старческое?»
Иные догадки были непереносимы. «Не представишь ли перед очами своими Христово судилище, когда тебя окружат внезапно и близкие, и далёкие, и малые, и великие, обиженные тобой... Куда ни возведёшь око, увидишь лишь озлобленные образы!» Три лика, облитых смертной белизной, представились Неупокою: подьячий Скука Брусленков, обманный гонец Безобраз и верный, простодушный Крица... Он содрогнулся и пролепетал кощунственное моление: «Да не воскресну и не увижу их никогда!»
Сомнения Арсения не часто, но всё же прорывались при посторонних. Однажды это случилось на исповеди у Сильвестра. Игумен, отпустив ему грехи, сказал: «Суждения о сих явлениях пусты, как гадания о солнце в глубине ночи. Красу луча постигнем мы не раньше чем на восходе».
5
В самом названии деревушки Нави таилась чертовщина: нави — это мертвецы, особенно те неспокойные, что встают из гробов. Самые сильные — навьи чары... Ни монастырским старцам, ни крестьянам не могло нравиться это название, но, видно, человеку не под силу запросто переиначить старину.
Тропа в долину речки Пачковки шла по заросшему орешником оврагу с круто подрезанными склонами и сухим дном. Неподалёку от его устья Арсений набрёл на пещеру, ископанную в плитняке и глине синевато-серого мертвенного цвета. Глину использовали на горшки, плитняком выкладывали стенки сараев и напогребиц — происхождение пещеры было понятно. Но на Неупокоя при виде этой разверстой земляной пасти напала неодолимая тоска. Даже пройдя пещеру, он едва гасил желание внезапно оглянуться, будто кто вылез из неё и подкрадывается к нему... Наконец увидел он блеснувший под серым небом разлив воды: выше деревни речка была перегорожена плотинкой мельницы.
Мельница, видно, не работала — навес её просел, опоры загнивали, вода бесцельно переливалась через притопленное колесо. Отсюда тропка пошла в обход деревни и огородов, убранных чисто, с кучами блёклой свекольной и морковной ботвы — на корм скотине.
Деревня была для Псковщины обычной, три-четыре дома. Земля здесь холмистая, угодья разделяются лесами и неудобями на склонах. Деревне Нави ещё повезло, что пашни раскинулись на безлесном, давно освоенном водоразделе, а при овражном устье пушились сочные луга.
Жили здесь братья Прощелыка и Лапа Ивановы, Мокреня и Тереха-половник, давно простившийся с крестьянским званием и более работавший на монастырь, чем на себя. Та же судьба в ближайшем будущем ждала Мокреню. За Ивановыми по книгам не числилось ни льгот, ни недоимков.
Каждый хозяин выбирал для двора место по душе, отнюдь не в ряд. Заметного на посторонний глаз различия между дворами не было. Щелевидные волоковые окошки подслеповато выглядывали из-под кровли, солома над ними была одинаково черна от дыма, по утрам выдыхаемого избой. Для света в горницах были прорублены косящатые окна, но сквозь слюду или пузырь солнце едва пробивалось, к зиме же их и вовсе завешивали рядном для сохранения тепла.
Всё же Неупокой, пожалуй, угадал избу Мокрени: на её дворике маялась тощая кобылка, словно ей тошно было заходить в грязноватый сарай, просвистанный ветром. В другом дворе конюшня из плитняка вмещала стойла три.
Людей не было видно. Он, бормоча уставное, торкнулся в избу почище: «Во имя Отца и Сына...» Дверь, сбитая из толстых плашек, неожиданно легко распахнулась. Холодный свет разом охватил девку — ширококостную, груболицую, в длинной рубахе. Цвет посконного полотна был сероват, как небо в тот день; тем резче светился клюквенный румянец щёк и тёмная, до фиолетовости, полнокровность губ, будто накусанных или нацелованных... Девка стояла молча, туповыжидающе, прозрачно заглядевшись в глаза Арсения. Вдруг вздумалось, что, подойди он к ней, коснись, ударь, она не шелохнётся, стерпит всё. Он сиплым голосом спросил хозяев.
— Мужики гуляют, — хохотнула девка, вся передёрнувшись под рубашкой. — Перво в избе гуляли, ушли на омут. А я одна.
«Изыди, сатана!» — мысленно воззвал Неупокой и зло спросил:
— Где омут?
Девка прошлёпала босыми пятками по луже перед избой, махнула вниз по речке:
— Тамотко! Али проводить?
Почудилось ему нежное лукавство в её ожившем взгляде или уже греховное мнилось во всём, даже в округло нависших, дождём набухших тучах? Он натянул куколь и почти побежал по тропинке, плотно заросшей по краям ярко-зелёным спорышей. И холод не брал эту травку, деревня устилалась ею, словно войлоком.
С Покровской — ближней к первому октября — субботы крестьяне отмечали завершение полевых работ. К трём дням гулянья им разрешалось сварить пиво и поставить медовуху — так же как на Пасху, Рождество и престольный праздник. Чего не выпьют, целовальник или монастырский пристав должен был опечатать до следующего гулянья. Сегодня это предстояло Неупокою — отныне он вместе с игуменом отвечал за нравственное здоровье крестьян.
Просторный лужок обрывался к омуту каменистым уступом, со стороны лесочка луговину обегали плакучие берёзы. Вроде и солнца не было, а луговина светилась яшмовой зеленью. С берёзовых вершин стекала позолота. На краю обрывчика, вокруг раскинутого полотнища, сидело шестеро мужиков. Полотнище-скатёрка, расшитое алым узорочьем, было щедро уставлено жбанами и мисками. У костерка возилась с каким-то варевом женщина, две другие мелькали цветными душегреями между берёзами — искали поздние грибы.
Узрев Арсения, мужики поднялись и поклонились — не сказать, чтобы слишком радостно. Смиренно дождались, когда он благословит их трапезу, после чего старший по возрасту Прощелыка Иванов просил отведать хлеба-соли. Тут были оба Ивановы, их сыновья, вошедшие в рабочий возраст, Мокреня и Терёха-половник. Юноши — лет по тринадцати — пятнадцати — сидели скромно, им наливали только квас, заправленный мёдом, а мужики были навеселе, если это слово применимо к их мрачноватому, усталому опохмелению — кончался третий день гулянья.
Арсений не отказался от крепкого, подсыченного мёда. Пресная трапеза приелась, да и научные изыскания последних дней иссушивали душу. Хотелось тёплого, простого, как хлебы из печи.
— Место вы отыскали красное, — одобрил Неупокой.
— В Покровскую субботу мёртвых поминают, — откликнулся Прощелыка с нехорошим смешком. — Мы одного забыли, вот — припомнили.
— Кого?
Прочие уставились на Прощелыку с остережением; но тот не внял:
— В сём омутке пристав утоп, Царствие ему Небесное.
Шириной омут был на три маха, ребёнок переплывёт.
Волжанину Неупокою стало смешно и грустно.
— В нём разве с жерновом на шее можно утонуть. Как он свалился-то?
Прощелыка отмолчался с нарочитой загадочностью. В Неупокое проснулся рыскающий зверь, не вовсе, видно, сгинувший.
— Может, он купался, сироты? День жаркий был?
— Жа-аркой! — радостно поддакнул Мокреня.
— Стало быть, сердце от холода не прихватило, судорога не повела! И пьян он не был, откуда у вас вино среди лета?