Я вспомнил о существовании старого доктора, грека, обитавшего на нашей же улочке, и вскоре уже тащил его вверх по темной лестнице, пока он спотыкался и ругался на мелодраматической демотике, то и дело роняя катетеры и стетоскопы. Он объявил Мелиссу и в самом деле тяжелобольной, хотя диагноз его отличался многословием и расплывчатостью - в традициях Города. "Тут все, что угодно, - сказал он, - недоедание, истерия, алкоголь, гашиш, туберкулез, испанка... на ваш выбор". Он сунул руку в карман и достал ее полной воображаемых недугов, из коих мне и предложено было выбрать. При всем том он оказался человеком весьма практичным и обещал, что через день для нее будет готова койка в греческом госпитале. Пока же перемещать ее не дозволялось.
Эту ночь я провел на кушетке в ногах кровати, и следующую тоже. Пока я был на работе, Мелисса перепоручалась заботам одноглазого Хамида, милейшего из берберов. Первые двенадцать часов действительно дались ей тяжело, временами она бредила, с ней случались мучительные приступы слепоты мучительные потому, что она боялась и в самом деле ослепнуть. Но мы были нежны с ней и суровы и общими усилиями вдохнули в нее смелость преодолеть самое худшее, и на вторые сутки к полудню она настолько окрепла, что уже могла говорить шепотом. Доктор-грек провозгласил, что он доволен течением болезни. Он спросил ее, откуда она родом, и на ее лице появилось загнанное выражение, когда она сказала: "Смирна"; ни фамилии, ни адреса родителей от нее так и не удалось добиться, а когда он попытался на нее нажать, она отвернулась к стене и на глазах у нее медленно выступили слезы бессилия. Доктор взял ее руку и внимательнейшим образом изучил безымянный палец. "Взгляните, - произнес он с поистине клинической бесстрастностью, демонстрируя мне отсутствие всяких следов кольца, - вот в чем дело. Семья от нее отказалась, и ее просто выгнали из дому. Теперь это не редкость..." - И он сочувственно покачал над ней своей лохматой головой. Мелисса ничего не сказала, но когда приехала "скорая помощь" и санитары принялись раскладывать на полу носилки, она поблагодарила меня за помощь, прижала руку Хамида к своей щеке и удивила меня редкой галантностью, от которой жизнь давно уже меня отучила: "Если у тебя не будет девушки, когда я выпишусь, подумай обо мне. Если ты позовешь меня, я приду к тебе". Я не знаю, как не унизить английским галантную прямоту греческого.
Итак, я потерял ее из виду на месяц, может, и больше; я в самом деле и думать о ней забыл, мне в то время было чем занять голову. Но вот однажды бездумным жарким днем, когда я сидел у окна, наблюдая, как Город медленно разглаживает морщины сна, я увидел совершенно иную Мелиссу - она спустилась по улице и зашла в полумрак моего подъезда. Она постучала в дверь и вошла с руками, полными цветов, и в одно мгновение я понял, что от того забытого вечера меня отделяют столетия. В ее движениях сквозила робость, сходная с той, с которой позже она собирала деньги для оркестра в ночном клубе. Она была похожа на статую Гордости с поникшей головой.
Меня одолел изнурительный приступ предупредительности. Я предложил ей стул, и она присела на краешек. Цветы были для меня в самом деле, но у нее никак не хватало духу сунуть мне в руки букет, и некоторое время я наблюдал, как она загнанно озирается в поисках подходящей вазы. Под рукой был только эмалированный таз, полный полуошкуренных картофелин. Я уже начал жалеть, что она пришла. Я бы предложил ей чаю, но мой кипятильник сломался, а денег на то, чтобы повести ее куда-нибудь, просто не было - в то время я катился под гору и увязал в долгах все глубже. Вдобавок ко всему я только что услал Хамида отдать в утюжку мой единственный летний костюм, и на мне был только драный халат. Она же сильно изменилась - в лучшую сторону - и была почти пугающе красива в новом летнем платье, прозрачном и хрустком, с узором из виноградных листьев, и в соломенной шляпке, похожей на большой золотой колокольчик. Я начал судорожно молиться про себя, чтобы поскорей вернулся Хамид и хоть как-то разрядил обстановку. Я хотел было угостить ее сигаретой, но единственная оставшаяся пачка оказалась пуста, и мне пришлось взять одну из ее собственных, из маленького филигранного портсигара, который она всегда носила с собой. Я закурил и, надеясь, что выгляжу достаточно непринужденно, принялся рассказывать ей о том, что мне предложили новую работу неподалеку от Сиди Габра и что это позволит мне зарабатывать немного больше. Она сообщила, что снова выходит на работу, контракт с ней возобновили, но денег теперь платить станут меньше. Еще несколькими тягостными минутами позже она сказала: ей уже пора, потому что ее пригласили на чашку чая. Я проводил ее до лестничной площадки и пригласил непременно заходить в любое удобное время. Она поблагодарила меня, продолжая тискать в руках цветы, и, так и не решившись сунуть их мне, медленно пошла вниз. Как только за ней затворилась дверь, я вернулся к себе, сел на кровать и выложил весь запас мата, какой смог вспомнить на четырех языках, - хотя мне было не совсем ясно, кому, собственно, я сие адресую. Когда, шаркая ногами, явился наконец Хамид, я все еще был не в себе и сорвал злость на нем. Это здорово его встревожило: я давно уже на него не срывался; и он удалился на судомойню, причитая шепотом, качая головой и призывая в помощь духов.
Я оделся, занял у Персуордена немного денег и по пути на почту - я шел отправить какое-то письмо - снова увидел Мелиссу, одиноко сидящую в уголке кофейни, подперев подбородок руками. Шляпка и сумочка лежали рядом, она пристально глядела в кофейную чашку - отрешенно, задумчиво и удивленно. Я круто повернул, зашел в кофейню и сел рядом. Я пришел, сказал я, извиниться за столь отвратительный прием, но дело в том... и я стал описывать обстоятельства, в которых оказался, ничего не пытаясь приукрасить. Сломанный кипятильник, уход Хамида, мой летний костюм. Как только я принялся перечислять горести, меня одолевшие, они стали казаться мне чуть ли не смешными; я слегка сместил угол зрения и продолжил свою повесть со скорбью и гневом, и она рассмеялась - мне редко доводилось слышать смех настолько восхитительный. По поводу долгов я врал с чистой совестью, хотя с той самой скандальной ночи Персуорден всегда и безо всяких колебаний готов был при случае поверить мне в долг. И в довершение всех бед, сказал я, она появилась как раз тогда, когда я едва-едва оправился от несерьезного, но чрезвычайно пакостного венерического заболевания - прямого результата заботливости Помбаля, - вне всякого сомнения подхваченного от одной из предусмотрительно оставленных им в наследство сириек. Это тоже была неправда, но я уже не мог остановиться. Меня привела в ужас, сказал я, одна только мысль о том, что дело может дойти до постели. Тут она протянула руку и опустила ее на мою ладонь, все еще смеясь, сморщив нос: смеялась она так искренне, так легко и просто, что прямо там и тогда я решил в нее влюбиться.