— Шоб завтра за Живодера по пятерке мне скинулись! А ему я кровь пущу…
…Я слоняюсь по квартире как неприкаянный. Что делать? Отец читает газеты, мать возится на кухне. Конечно, она не даст мне денег. Может, папашка раскошелится?..
— Тебе чего? — поднял он глаза, почувствовав, что я подошел к нему.
— Да так… поговорили бы…
— О чем?
— Скучно что-то…
— Иди лучше английским займись. Об институте думать надо! А то в армию заберут…
Он снова углубился в международную информацию ТАСС, а я побрел в свою комнату, натянул наушники и включил кассетник. Зазвучавший в ушах рок ворвался глубоко вовнутрь, задвигал моими конечностями и зашевелил клетки в моем мозгу: «А-а, продам чего-нибудь. Ту же кассету с записью Джо Дассена. Он уже не в моде. Но за пятерку-то возьмут! А предки?.. Да что они, пленки, что ли, мои считают…»
ЧЕГО НЕ СДЕЛАЕШЬ РАДИ…
Виктор Коновал, крутя баранку, трясся в грузовике. И ни выбоины каменистой горной дороги, ни серая клубящаяся пыль, похожая на цемент, оседающая на стеклах кабины, не могли вытеснить, застлать навязчиво прыгающее в его сознании узкоглазое, скуластое лицо чернобрового крепыша — Глеба Антонова. Он думал, как, в каком углу прижать строптивого «гуся» и поставить на нем крест. Злоба и отчаяние все сильнее охватывали Коновала, а грузовик, который он гнал, со стоном взвывал от натуги.
Было от чего беситься. Коновал сразу же после инцидента с Антоновым прибежал к Березняку. Уговорить добряка-прапорщика, чтобы тот разрешил ему, Коновалу, вместо другого водителя везти приготовленные к сдаче на склад нехитрые пожитки призывников, не составило труда. Он хорошо изучил старшину за полтора года службы. Достаточно было сыграть на его отцовских чувствах — все знали, что у Березняка два сына, тоже прапорщики, служат у черта на куличках, а старшина всегда переживал, когда от них долго не было вестей. В этих случаях Березняк чаще обычного интересовался у солдат, пишут ли они домой письма, помнят ли батьков и матерей. И сразу тогда список увольняемых в город рос. Ибо написать письмо — хорошо, а вот на почту сбегать, позвонить родителям да услышать в трубке их голос — это ли не большая радость! И Березняк отпускал по возможности многих желающих, умиленно выдавая увольнительные записки.
Коновал свою просьбу изложил более чем убедительно: мол, закрутился с «молодыми», забыл телеграммой мать поздравить с днем рождения. Каково ей будет? Теперь спасти положение может лишь телефон. Надо ехать в гарнизон. И Березняк не смог ему отказать.
Однако истинная причина его желания вырваться из учебного центра состояла в другом. Коновал растерялся после стычки с Антоновым. Он понял, что Глеб — твердый для него орешек. Не возьмешь его на испуг, да и на вид парень не из хлюпиков, сумеет постоять за себя. Чувствовались в нем спокойная уверенность, твердость. Коновал всегда завидовал таким волевым людям. Он знал себя, знал, что как раз ему-то и недостает этой закваски. Хоть он и хорохорился, но сидел в нем глубоко спрятанный зайчишка — малодушный и пугливый. А как хотелось быть сильным и независимым! И он тянулся к таким. Тянулся и в то же время ненавидел их. Как жгуче ненавидит Мацая, под которым ужом крутился все полтора года службы. Ведь Мацая боялись, кто испробовал на себе его кулак. Побаивались и Коновала — знали, что Мацай его «кореш». И пользовался Коновал этим, ходил гоголем, чувствовал себя личностью. Никто ему не перечил в открытую.
И вот — на тебе, нашелся смельчак! Кто бы мог подумать — ведь «салага» еще, в службе ни бум-бум. «Гордый Антонов чересчур, надо на место его ставить сразу, — решил Коновал. — А это лучше Мацая никто не сделает. «Король» может устроить суд. Судилище!» И помчался чуть свет Коновал в гарнизон на совет к дружку.
Ох, уж этот Мацай! Роста среднего, лобастая голова вросла в широченные плечи, а всем видом своим он походил на обрубок кряжистого дуба, по которому лишь вчерне прошелся топор мастера, решившего выстругать красивую фигуру, да так и бросившего затею. Но лицом он вышел. Тонкие губы, прямой нос, волевой подбородок с ямочкой посередине и глаза — большие и светлые.
Ходил Мацай валко, точно служил всю жизнь на флоте, а не в автомобильной роте два года. Но там, где требовались сноровка, резвость, — Мацай был первым. Его реакции мог позавидовать любой. Хоть и увалень, но мастерски водил машину, хорошо боролся, боксировал. Одним рывком с низкого старта оставлял многих позади себя на стометровке. Двухпудовками играл, как заправский жонглер. Ни в одной секции не занимался, не любил, как он выражался, «насильничать себя».
Ходил слух, что сидел он до армии за изнасилование девчонки на последнем курсе ПТУ. Сам же на эту тему не распространялся. Лишь Коновалу однажды проговорился, что не будь он в то время «малолеткой» — несовершеннолетним, то загремел бы на полную катушку.
Говорил Мацай тихо, голос его с хрипотцой располагал к себе, привораживал. Гитару возьмет в руки — мимо не пройдешь, заслушаешься его песнями о ласках южных морей, несчастной безответной любви и тихой гавани, где успокоит разбитую душу нежная чернобровая турчанка.
Но дрожь пробирала, когда голос Мацая что-то требовал, оставаясь таким же ровным, а голубые глаза его темнели, наливались изумрудом и буравили насквозь.
— Сука ты, Коновал, «черпак» собачий. На что меня, «дембеля», толкаешь? — сказал совершенно бесцветно Мацай и метнул недобрый взгляд, когда Виктор рассказал ему о своей стычке с Антоновым. — Ты что же, думаешь, что я сейчас кинусь твою харю от плевков обтирать, а тем, кто ее обслюнявил, зубы считать? У меня ведь чемоданчик уложен, сынок. Дядя Мацай одной ногой уже в гражданскую брючину влез, а ты его в дисбатовский комбинезон норовишь сунуть!
— Что ты, Коля, и в мыслях такого не держу!
— Брось, брось трепаться. Или не слыхал, что в соседнем полку такие «полторашки», как ты, двоих «дембелей» под трибунал подвели? Не слышал?.. По три годика отвесили им. А за что? Позаимствовали у «гусей» парадные новые тужурки. И только. Ну, пару раз для острастки двинули по молодым зубкам. Кто же в старой обмундировке хочет к невестам на глаза заявиться?.. А должны были это сделать для них «черпаки», вроде тебя. Чему мы вас учили? Где ваша благодарность? — Мацай сплюнул окурок и придавил его каблуком, всем видом показывая, что разговор с Коновалом окончен. Раскинув широко руки, так, что затрещала по швам куртка, и запрокинув голову, он глубоко вздохнул:
— Эх, домой скоро. Заждалася маманя сыночка. Слава богу, не влип тут, отслужил…
Вдруг резко перегнулся, схватил левой рукой Коновала за ремень и с силой притянул к себе. Одновременно правой рукой обхватил, словно клещами, худую шею ефрейтора и нагнул его голову к своему лбу, будто намереваясь боднуть. У Коновала согнулись коленки, предательски засосало под ложечкой. А Мацай улыбался, глаза его зеленели. Со стороны могло показаться, что солдаты шутливо встали в борцовскую стойку.
Мацай совсем тихо и хрипло прошептал:
— А ты, козел, подумал, в каком виде твой «кореш» перед маманей своей предстанет? Смотри, времени остается в обрез. Не то переломлю пополам — будет два Коновала, — придавил он ефрейтора еще ниже к земле, отчего у того хрустнули позвонки и побелело лицо.
— Пу-усти, больно… Я же обещал тебе скоро новую форму. Только выдадут «молодым» — сразу привезу!
Мацай тонко захихикал, освобождая ефрейтора из цепких объятий. Оттолкнул его от себя и процедил:
— Кашу, паря, которую ты заварил, расхлебывай… Не сможешь заставить уважать себя силой — бери умом. Только плевок этот не прощай! Иначе будешь сам на себя пахать…
Таков был сказ Мацая — ничего путного. Только унижение стерпеть пришлось. И злился теперь Коновал на весь белый свет. Вон, за поворотом, уже забелел шлагбаум контрольно-пропускного пункта, а ефрейтор ведь так и не придумал, каков будет его ответ строптивому Антонову. Он с силой нажал на педаль тормоза; ЗИЛ застонал покрышками, остановился, окутав себя белесым облаком. Коновал высунулся из окна кабины и крикнул дневальному: