Жоржетта умерла в тридцать лет. Горе это для него или нет, инспектора это не касается. Не в обиду ему будь сказано, но фараоны всегда вызывали у него или отвращение, или смех. Что касается инспектора, он еще, право, не знает, к какой категории его отнести, скорее, пожалуй, ко второй. Вообразить себе, что у Жоржетты были деньги, тут можно просто лопнуть со смеху. Вообразить себе, что ее муж способен сесть в поезд, чтобы убить кого бы то ни было, не наделав при этом в штаны, тут можно просто лопнуть со смеху. Вообразить, что он. Боб, мог бы найти хоть малейшее оправдание для того, кто убивает из ревности, тогда как это, пожалуй, чуть ли не единственная мерзость, за которую действительно можно отправлять на гильотину, тут уж действительно можно лопнуть со смеху. А уж вообразить, что он, Боб, способен выставить себя в смешном свете, совершив подобное преступление, да еще в вагоне второго класса, тут уж, право, можно заплакать. Инспектор — как его там зовут, Грацциано, да, в свое время был такой боксер Грацциано — должен был бы просто рыдать.

Он пришел, потому что ему больно видеть, что фараоны роются в вещах Жоржетты. Он побывал накануне вечером на улице Дюперре, и ему не понравилось, ну совсем не понравилось, как они там все перевернули. Если не можешь поставить все на свои места, то и трогать ничего не надо.

Ну и что из того, что он в полиции, он будет говорить таким тоном, каким ему хочется. А если инспектор такой умный, то ему следовало бы его выслушать. И нечего тут обижаться, об этом следовало подумать, когда он выбирал себе такую профессию, правда, в возрасте инспектора это звучит уже несерьезно.

Во-первых, Жоржетту не ограбили, потому что у нее нечего было взять. Даже полицейский должен был бы это сразу уразуметь.

Затем, она была человеком слишком порядочным, чтобы завести знакомство с каким-нибудь подонком, который был бы способен ее убить. Он надеется, что инспектор — как его там зовут, черт побери? — Грацциано, да, так, благодарю, — он надеется, что инспектор понимает, что он хочет сказать.

И наконец, если верить мерзкой фразе этого мерзкого журналиста, понадобилось три минуты, чтобы задушить Жоржетту. Пусть он вобьет себе в башку, этот, как его там зовут, инспектор, что это-то и есть самое важное, даже если это важно только для него, Боба, потому что, когда он думает об этих трех минутах, ему хочется взорвать весь Париж. Потому что не стоило посещать вечерние курсы при полицейской префектуре, чтобы сообразить, что три минуты — это слишком долго для профессионала и что этот негодяй, этот сукин сын, этот подонок-дилетант. Бездарный дилетант самого худшего толка.

Если бы он. Боб, который не верит в Бога, мог молиться, он попросил бы Его, чтобы это было делом рук профессионала, хотя это явно не так, или же журналист просто сморозил глупость, и Жоржетта не мучилась.

И еще одно: он видел, как отсюда выходили эти двое, эта отвратительная особа и этот жалкий тип, сестра и зять Жоржетты. Так вот, не в обиду инспектору будь сказано, лучше фараонам сразу отказаться от всей этой ерунды, которая дорого обходится нашим налогоплательщикам. Это ужасные люди. Хуже того, благонамеренные. И болтливые. Их словам можно доверять не более, чем Апокалипсису. Они не понимали Жоржетту. Нельзя понять тех, кого не любишь. Что бы они там ни говорили, все это пустое.

Так вот. Он надеется, что инспектор, которому, вероятно, надоело напоминать ему свое имя, усек главное. Впрочем, он и в самом деле ужасно расстроен и просит извинить его, он никогда не запоминает имен.

Грацци смотрел на него ничего не видящими глазами, от его слов у него кружилась голова, и он был даже немного напуган тем, что до сих пор не вызвал дежурного из коридора, чтобы отправить этого одержимого в тюрьму предварительного заключения при Префектуре, чтобы он там немного остыл.

Он был огромного роста, на целую голову выше Грацци, лицо было безобразное, ужасающе худое, но голубые беспокойные глаза невольно притягивали к себе.

Грацци совсем иначе представлял себе любовника Жоржетты Тома. Теперь он уже и сам не знал, каким он себе его представлял. Вот он сидит перед ним. Он оказался лучше, чем торговец автомобилями. Но он раздражает Грацци, потому что все время перебарщивает, и от этого парня у него, Грацци, раскалывается голова.

Но накануне, в то время, когда было совершено убийство, он находился у друзей в пятидесяти километрах от Парижа, в одной из деревень департамента Сена и Уаза, и все шестьсот жителей этой деревни могут подтвердить его слова, его невозможно было не заметить.

Габер позвонил в четверть первого. Он только что побывал у Гароди. И звонит из табачной лавки на улице Лафонтена. Он разговаривал с невесткой, и надо признаться, она чертовски хороша.

— Она ничего не знает, ничего не заметила, ничего не может сказать.

— Ее описания совпадают с тем, что говорил Кабур?

— Она никого не стала описывать. Уверяет, что легла, как только села в поезд, и сразу же уснула. Она едва помнит убитую. Вышла из вагона, как только поезд остановился, потому что свекровь встречала ее на вокзале.

— Она должна была запомнить других пассажиров… А потом, тут что-то не так. Кабур утверждал, что верхняя полка до двенадцати или до половины двенадцатого не была занята.

— А может, он ошибся?

— Я жду его. Как она выглядит?

— Красивая, брюнетка, длинные волосы, большие голубые глаза, маленький вздернутый носик, как раз в меру, тоненькая, рост метр шестьдесят, неплохо сложена. Все эти разговоры ей неприятны, тут сомнений нет. Она все время уходит от ответа, ты представляешь, как это бывает. Она хочет только одного: чтобы ее оставили в покое. Она придет завтра утром дать показания.

— Она не заметила ничего особенного во время пути?

— Ничего. Говорит, что ничем не сможет быть нам полезной. Она села в поезд, сразу же легла и уснула, потом вышла из поезда, свекровь ждала ее на вокзале. Вот и все. Она никого не знает, ничего не заметила.

— Она что, дура?

— По виду этого не скажешь. Ей это допрос неприятен, вот и все. Чувствуется, она не хочет, чтобы ее впутывали в такого рода историю.

— Ладно. Поговорим о ней после обеда.

— Что я должен сейчас делать, патрон? Я бы хотел пообедать с одной подружкой.

— Обедай себе на здоровье. А потом отправляйся в Клиши и переговори с водителем грузовика, Риволани. А я еще немного подожду Кабура. После обеда поедем к актрисе.

В три часа дня Таркен уже сидел за столом в своем кабинете. Пальто он не снял. Вид у него был довольный.

Он поднял глаза на Грацци, но остановил свой взгляд на уровне его галстука и сказал:

— Ну, мистер Холмс, как самочувствие? Он печатал на машинке свой отчет. Составлял он их очень ловко. Главное, уметь подать, понимаешь, что я хочу сказать?

Грацци остановился около стола, ожидая, когда Таркен допечатает до конца фразу, работал он обеими руками, как заправская машинистка. А Грацци так неуютно чувствовал себя за машинкой, что всегда составлял черновики от руки.

Шеф сказал, что дела идут хорошо. Он откинулся на спинку кресла и достал мятую сигарету из кармана пальто, расправил ее и попросил: дай, пожалуйста, огня, у меня всегда уводят спички. Затянувшись, он что-то удовлетворенно пробурчал, затем сказал, что он, вероятно, со всем этим распутается дня через три, в среду утром встретится с самим патроном, «а потом я смогу, милый мой, немного и побездельничать».

А как идут дела у него, Грацци? Он думал об этой девице сегодня утром, когда принимал ванну. Сейчас он сделает ему, Грацци, подарок. Пусть слушает внимательно.

Как обычно в таких случаях, он встал и, приняв театральную позу, сказал, что тут нечего ломать себе голову. Красотку могли задушить, во-первых, из-за того, что произошло еще до отъезда в Марсель. Во-вторых, из-за того, что произошло во время ее пребывания в Марселе. В-третьих, из-за того, что произошло после ее отъезда из Марселя, уже в самом поезде. Главное — выяснить мотив преступления, тогда ты сразу увидишь, куда это ведет.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: