— Грозу любишь, семейный человек? — не оборачиваясь, спросила Доломанова; но тот не ответил, снедаемый раскаяньем о своем приходе, а Доломанова не повторила вопроса. — Правда, что митькина сестра уходит из цирка?.. у нас в студии ее снимать собирались. Она красивая?

— Средне, — буркнул Фирсов, что-то записывая.

— Непременно своди меня к ней… мне интересно. Ты про что там записываешь?

— Про дурака и демоническую женщину.

Доломанова улыбнулась:

— У тебя уже есть ребенок или только будет?..

В тишине как бы со скуки и из-под земли пропел петух. За звуком звук, пробурчал недалекий гром, предваренный молнийной вспышкой. Холодное дуновение, войдя в окно, еще раз отклонило полы пестрого халатика. Наступили сумерки. — Свирепо засунув в карман исписанные бумажные лоскутки, Фирсов ринулся в дверь, не останавливаемый Доломановой. Он долго возился с дверным замком, злился и в кровь расцарапывал руки, пока на помощь не подоспел Донька. Вместе они вышли на крыльцо. Огненно и громово лопались тучи, и всякий раз обильней сквозь развороченные трещины падала ледяная июльская влага. Дворик с кипящими лужами походил на огромную лохань. В раскрытом, как гнусный рот, окне непристойно орал граммофон. А в небе синели плоские днища туч, и клен под доломановским окном величаво приветствовал небесные разрывы всеми своими воздетыми руками.

— …Небось, и тебя замучила? — заступив дорогу сочинителю, шептал Донька. — А что она сделала со мной! Лакеем стал, хуже лакея… подлецом. Что ж, и тебе, значит, любовь свою обещала? — Фирсов покачивался, морщась, как от зубной боли. — Так и сказала мне: живи в чуланчике, будешь у меня по надобностям. Эх, человечина, где же она, веселая кудрявость моя? Волос стал падать, Федор Федорыч!.. А ведь сколько я их перецарапал! Помню, в Звенигороде каракуль шпандокал, одна попалась… хоть на палец надевай и носи заместо кольца. А ты тут что же такое… в чулане живу, на манер мопсика! — бесслезно всхлипывал он, жадно облизывая губы, а глядел мимо Фирсова куда-то на порог, где как будто лежала она, жалкая участь соблазненного соблазнителя. — Ты у ей там сидишь, может — грудку ей гладишь… а я в чулане стишок выдумываю. Не-ет, ты послушай мой стишок… я его, может, еще ножом по спине ей выпишу!

— Пошел ты к чорту, сизая рвань! — оттолкнул Фирсов этот кипучий поток похоти и смаху вступил в лужу у самого крыльца.

Он вымок бы прежде, чем добрался до ворот, но коротки июльские грозы.

XIII

Именины свои Зинка праздновала в середине октября, а родилась в июле. К этому дню и подгонял Фирсов посещение гостей, а ковчежные сожители готовили сюрпризы. Чикилев, вернувшись со службы с огромным пакетом красной смородины, отворил дверь и сокрушенно охнул. Поведение Манюкина и в самом деле являло собою непростительную дерзость.

Полулежа на полу в крайне раздетом виде, Сергей Аммоныч выводил пятна со своего дырявого костюма, и, что особенно возмутило Петра Горбидоныча, что-то при этом напевал. Тут же стоял пузырек и стакан с водой, которою Манюкин брызгал время от времени на соответствующее пятно.

— Чем это вы, ваше сиятельство?.. — понюхал Чикилев, щурясь на расстеленную манюкинскую оболочку.

— Нашатырный, ваше превосходительство! — весь красный от усердия, поднял к нему потное лицо Манюкин. А кое-где иголочкой…

— Ну, а если придут ко мне?

— … некому, Петр Горбидоныч! Родных у вас нету…

— А если ко мне недоимщик придет, взятку дать, — закипятился и накрепко прилип Чикилев. — Должен я на него натопать, выгнать, оскорбить… Должен?

— Должны, ваша светлость! — смиренно согласился Манюкин, продолжая возиться с пятнами. — Даже повелевает закон… — и почтительно поднял палец.

— А где же мне простор для этого? Как же я буду топать на него, если у меня в комнате нашатырем несет и голый человек нахально лежит на полу.

— Я сижу, Петр Горбидоныч, а не лежу, — заикаясь, но вполне резонно возразил Манюкин.

— Раскаетесь, ваше сиятельство! — визгнул тот, отскакивая в сторону.

Остальное протекало безупречно. Жена безработного Бундюкова пекла сдобный крендель, и сладкий смрад его свободно струился через коридор прямо на улицу. Даже среди облаков пыли, несомых вечерним ветром, можно было нащупать носом эту приторную струю: в нее сразу и попал Николка, отправляясь на торжество в одиночестве. (Таня ушла раньше его вместе с Фирсовым.) От сдобного запаха Николка сразу подобрел и развеселился, ибо по душе была ему всякая праздничная суматоха. Он шел, как обычно ходят, сперва левой, а потом правой ногой, резво и твердо шел, как будто все в мире спало и одни только бодрствовали на свете — весь мир опережающие сапоги. Он шел… и, как десять месяцев назад, ошеломленно остановился.

Женщина, одетая в черное, та самая, которая обманула его на перроне, только в ином, строгом и надменном облике, вошла в подъезд перед самим его носом. Едва затихли ее шаги в черноте входного коридора, Заварихин камнем метнулся за нею, догонять утерянную и найденную вновь. Она без труда могла бы скрыться от погони, предупрежденная грозным шарканьем заварихинских подошв, но он настиг ее на подъеме во второй этаж и преградил ей путь, еле переводя тяжелое, ломовое дыхание. Точно взмахивая колом над повинной головою, он поднял на нее сощуренные глаза и ничего не посмел произнести.

При свете из пузырчатого лестничного окна он видел ее выжидательную улыбку, скорее снисходительную, чем гневную, и вот уже все простил и лишь жаждал услышать вновь полонивший его голос.

— Какой это номер-дом? — скороговоркой бросил он, растерянно проводя себя по лбу. Она молчала, и тогда Николка яростно подался вперед, к самому ее лицу. — Ты… та самая… или сестра ее? — в совершенной лихорадке прошелестел он.

— Нет, я даже и не сестра ее, — улыбчато сказала Доломанова и прошла мимо (— а Николке показалось, что она прошла сквозь него самого).

Он не имел силы препятствовать легкому ее исчезновению. Он сдвинулся с места, путаясь в ступеньках, как отравленный, когда сквозь раскрытую вверху дверь прорвались к нему какие-то голоса. Обессилевший, он не сделал ни знака удивления, когда увидел ее у Зинки за общим столом, уже овладевшую общим вниманием. (Зинка подавала ей чай, и Заварихин видел, как дрожали зинкины руки и пылали кончики ушей.) Он не слышал, как представлял его гостям шутливыми словами Фирсов: он все глядел на Доломанову и уже не узнавал ее.

«Та самая, но та была иная. Ту — жалеть, а этой заломить бы руки за сипну и унести на сладкую, бессердечную расправу!» — думал Николка, глядя на бундюковский крендель, походивший на толстую женскую руку, многажды перекрученную. — Не позволит?.. — сказал он почти вслух и, в замешательстве взяв горсть смородины, ел, обрывая ягоды губами. (Огромное блюдо спелых ягод, чикилевский дар, стояло под самой лампой; драгоценное, рубиновое очарование их весьма не соответствовало их вяжущему вкусу.)

— …я никогда не ловила Митю на лжи, — с вызовом заговорила Таня. (Она начала много раньше, но только в этом месте Заварихин внял теме разговора.) — Митя честный, добрый и прямой… таким и останется, куда бы он ни попал. И я не предполагала услышать что-нибудь обратное именно здесь! — подчеркнула она последние слова и метнула горячий взгляд на Фирсова; тот поддержал ее смущенным кивком. (Сидя на углу стола, вся бледная и больше всех освещенная, Зинка с трепетом внимала теченью разговора.) Таня волновалась, не находя особо резких и сильных слов в оправданье брата. Легкий, вьющийся локон спускался ей на глаз, мешая видеть, но она не замечала. (Такая несообразность в танином лице раздражала и мучила Николку все время, пока это, наконец, не разъяснилось.) — Я ведь не о любви к Митьке говорю… в наш век можно помириться и на меньшем: только на самой малюсенькой справедливости к человеку…

— А вы давно знакомы с вашим братом? — неопределимым голосом, без тени насмешки, спросила Доломанова. — Когда я сказала, что великодушие не является его природным качеством, я имела в виду события… неизвестные вам. Митина жизнь сложилась очень (— она поиграла пальцем по звонкой поверхности стакана —) занимательно! Не хотите же вы сказать, что у такой сестры не может быть дурного брата.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: