— Ладно, не буду! — прервал Митька, почему-то густо краснея. Затем он взял ножницы и стал их пристально рассматривать. «Та самая, небось, которую на бульваре подобрал. Она меня боится…» Он порывисто поднял голову. — Что?

— Вы из старых… приятелей Шуры? — осмелилась переспросить женщина, заискивающе уставляясь на гладкие митькины сапоги.

— Я Векшин, Дмитрий Векшин… может, он и рассказывал обо мне? — значительно поиграл он именем своим, пряча сапог под табуретку.

— Векшин, говорите? Нет, ни разу не поминал… — и снова она склонилась над шитьем, ни на минуту не забывая о госте.

Подойди к комоду, Митька разглядывал фотографии, булавками прикрепленные к стене. Посредине висела пятнистая от времени карточка длиннолицого, важного старика с бакенами и в расшитом мундире.

— Из полиции, что ли? — вполголоса спросил Митька про старика.

Она испуганно обернулась:

— Нет, это папа мой. Он сенатор был… заседал в сенате!

— Что ж, жив он теперь-то? — сам не зная к чему, допытывался Митька.

— Нет… — очень мягко сказала она, но Митька видел, как беспокойно забегали по шитву ее тонкие, совсем прозрачные пальцы. («Опять всыпался, — с неприятностью подумал Митька. — Небось, и счет покойникам своим потеряла, а про каждого помнит! Ведь и белье, небось, стирает и полы моет сама, а руки те же остались. Что ж, хорошие руки, тихие, добрые…») — Он в самом начале умер.

— И как… — неловко пошевеливая пальцами, кинул Митька, — …трудная там… в сенате этом, работа?

Она с удивлением подняла на него глаза; взгляды их встретились. Обоим вопрос показался смешным, но оба сдержались. В комнате сразу стало как-то празднично. Вдруг ощутив доверие к гостевой серьезности, она начала рассказывать о незадачливости первых месяцев их совместного житья, когда Санька порывал с блатом. Митька узнал, что Санька тяготился прежними знакомствами, что заказы увеличились за последний месяц (— все колодки за голодные годы на дрова пожгли —), что, наконец, собираются они уехать куда-нибудь в городок (— самый малюсенький, какой только есть на свете!); там можно начать все снова, как будто в прошлом ничего и не было. Со смешанным чувством презрительной жалости и тревоги слушал Митька взволнованное ее повествование.

Санька пришел через час, и тотчас все ожило, и даже сильнее забурлило в кастрюльке на керосинке, а невидимая птица принялась за свою коноплю: из клетки превесело полетела шелуха. Из охудавшего и заросшего волосом санькина лица совсем исчезла нездоровая опухлость кожи; загар придавал ему даже какую-то занимательную приятность. Одет он был, как мастеровой, в плохих штиблетках и в заношенной камлотовой курточке, запотевший, нечесаный, а, в конце концов, все тот же незабвенный Санька Бабкин, товарищ давних лет.

— Хозяин! — воскликнул он, пугаясь друга, как видения, и вдруг потерялся от прямого митькиного взора и лишь руками развел на убогий уют каменной своей закутки. — Хозяин… — еле слышно повторил он и заплакал от нежной радости о митькином приходе.

Больно было смотреть на плачущего товарища, и Митька насупился, посерел и подозрительно оглянулся на женщину, с пугливым недоумением наблюдавшую их свидание.

— …уймись ты, чудище этакое! — толкал его Митька в плечо, фыркающего и качающегося. — А еще сапожный колодочник!

Тот все всхлипывал и помахивал узелком, не в силах унять расколотившееся сердце. Тогда Митька снова принялся разглядывать фотографии над комодом: сенатора и приятных барышень в белых передничках… дом с терраской, а на терраске пили чай нарядные, добродушные люди.

— Птица-то какая у тебя? — сердито спросил Митька, стоя спиной к другу.

— …клест! Надысь купил… хорошая, — грубо пробурчал Санька и, высунувшись, покричал о чем-то жене, которая вышла, чтоб не мешать встрече.

Они пошептались, потом жена вернулась взять медную мелочь с комода и скрылась. Когда Санька обернулся к гостю, лицо его было пятнистое, очень смущенное за несвоевременную чувствительность.

— Садись, хозяин… — сказал он с раздражением на самого себя. — Или уже насиделся? — намекнул он на тюрьму.

— Да нет, я все-таки присяду, — недобрым тоном усмехнулся Митька и сел. (О тюрьме ему не хотелось говорить, и Санька сразу понял это.)

— Вот видишь, живу! — с виноватой улыбкой начал Санька. — Не жалуюсь, впустую не работаю. Весь я тут, и все потроха мои. Прихварывает Ксенька-то!

— Еe Ксеньей зовут? — удивился Митька, — а мне все казалось, что Катя.

— Нет, Ксень… Сыровато у нас, да и поизносилась порядком. Нет, ты не подумай дурного… — сделал он страшные глаза, — …я ее в самый тот момент и вырвал. Лестно… По-скотски последние годы жил, а тут взял да и сделал хорошее… понимаешь, хозяин? — он опять заметался под пристальным митькиным взором. — Ух, жара… комар от разрыва сердца дохнет!

— Уезжать собираешься? — мельком спросил Митька.

— Так ведь от друзей иначе и не отбрыкаешься. — Санька придвинулся вместе с табуреткой и схватил Митьку за руки. — Мы с Ксенькой тут сговорились: махнем в малую городишечку, о двух колокольнях… и станем жить тихо, как милые. Чтоб деревья этак… журчали! У Ксеньки, доктор сказал, и грудь полегчает. Выйдем вечерком на крылечко: тишина… спокой! — Санька закрыл глаза, и вот похоже стало, будто сочиняет песню о всем, что расплывчатыми красками нарисовано у него в душе. — Небо — ровно раковина. Облачишки лоскутками дремлют. Птица с шумком колынется. Из овражка лунишка всползает. И ночь, ночь… как сметана, ночь!… А главное, никто не придет и не принесет своей, чужой дряни. Хозяин, нет в природе дряни… от человека дрянь. — Он с неловкостью открыл глаза: — Чудно как! Бывшие воры, а про птичек разговор ведут…

— Я и теперь вор, — резко сказал Митька и выдернул свои руки из санькиных. — Я, Велосипед, про эти штуки не люблю говорить и слушать не люблю про плесень эту.

Санька боязливо оглянулся на дверь:

— Ты меня так не называй, хозяин… вдруг она услышит?.. И разве это плесень, птицы-то?.. Я ведь раньше большой птишник был. Я ее даже не ем, вот как я люблю птицу! Не могу, точно самого себя ем… — с силой вырвалось у него, и Митька улыбнулся его искренности. — А ведь на фронте ел… забвенье находило… все забывал, самое имя свое забывал. Слышал ты, хозяин, как скворец иволгу дразнит? Ты послушай только! — и он, вытянув губы, изобразил не кошачьи взвизги птицы, а нежное ее задушевное тюрлюлюканье. — Я тут попка одного кашкой подкармливаю. Весь пропился, крест нагрудный пропил… за двугривенный на икону плюет!.. а птиц обожает, только за птиц в жизни и держится. Разговоримся порой, и кажется мне, что сидят они там по кусточкам и ждут, ждут. Ты как думаешь, хозяин, ждут меня птицы? — в крайнем воодушевлении вскричал он.

— Чепуху плетешь… оглупел совсем со своей женитьбой, — поохладил его жар Митька и подумал, что все дурное влияние в Саньке от жены его.

— Нет, не чепуха! Не воспрещай души во мне, хозяин! Дозволь человеку скотом не быть… — Он сам испугался угрожающих ноток в своем голосе и сразу готов стал на все уступки хозяину. — Донька на-днях пришел, пьяный и с женщинкой. Повздорили мы с ним… Вон, фикус сломал, а потом схватил ключи, да как швырнет Ксеньке в самую грудь… аж звякнули! Как ты думаешь, можно так… ключами в грудь? Молчишь, хозяин?.. А то приходят, денег просят, шумят, скандальничают. И не выгонишь, все приятели… — с дрожащими от горечи произносимых слов губами сказал он. — А сам и капли не пью теперь.

Митька сдержанно усмехался и похрустывал пальцами.

— Когда уезжаешь-то? — спросил он, наконец.

— …в деньгах дело. Мы уж стараемся, жмемся. Ксенька мережку в магазин делает, скатертки, все под буржуйный рисунок. Пятьдесят накопили, хозяин… Сотенку наберем к зиме и бултыхнемся, как камень с бережка! Я тебе ведь это по дружбе говорю… никто в цельном мире не знает.

— Та-ак, — покачивался гость, покусывая губы. — Что ж, надо когда-нибудь начинать жизнь. Ну… а на дело пошел бы, со мною? — и подобие странной улыбки окрасило его лицо.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: