Весь во внезапных пятнах, Санька откинулся к стене (— теперь он сидел на койке —), и руки его, которыми как бы отстранялся, изобразили великий его ужас.
— Не зови, хозяин, не пойду, — сдавленно, точно держали его руками за горло, признался он. — Не серчай… не пойду: зарок дал.
— Да ведь я и не зову тебя, — холодно кивнул Митька. — Я проверить тебя хотел. Не нужен ты мне… живи один, как знаешь.
— Правда?.. — обрадованно метнулся Санька и захохотал очень неестественно, то-и-дело выглядывая за дверь, не пришла ли жена. (— Я ее за квасом послал. Тут, в куперативе, хлебный, шестнадцать копеек.. прямо щекотно, когда пьешь! — он сбегал к керосинке и попривернул огонь.) — Я так и знал, что шутишь, хозяин. Зачем я тебе нужен?! — Вдруг он рывком сжал митькины колени и почти с молитвенным отчаяньем взглянул Митьке в глаза: — И не ходи ко мне, хозяин… никогда не ходи! В сердце своем завсегда носить тебя буду… руку тебе поцелую, но не буди меня ото сна, а?
Его искаженное лицо, его сиплый вопль больно ударили по Митьке.
— Что ж, ладно… — сказал он тихо и медленно поднялся.
Жена вернулась, когда Митька уже уходил. С раскупоренной бутылкой в руках Санька выскочил за ним в каменные сенцы. Дверь с подвешенным на блоке кирпичом сама собою захлопнулась за ними. Уже держался Митька за скобку наружной двери, и Санька его не удерживал.
— Ну, чего ты стоишь с бутылкой! — обернулся Митька в последнюю минуту. На глаза ему попался ремешок, которым подтянуты были санькины штаны: на нем и бритву правили во фронтовое время, им же однажды были накрепко связаны буйствующие руки Дмитрия Векшина.
— Кваску… выпей кваску, хозяин, — бормотал тот и чуть не приплясывал перед Митькой, как бы страшась, что уйдет без ласкового слова и угощения хозяин его жизни и судьбы.
— Не хочу квасу, — сказал Митька и все глядел, как покачивался кончик незабываемого ремешка. — Ты говоришь, что пятьдесят накопилось у тебя? — И, взяв за болтающийся ремешок, хозяин попридержал душевный санькин пляс.
— Пятьдесят… — суеверно прошептал Санька.
Митька накручивал ремешок на палец, притягивая Саньку все ближе. Что-то препятствовало ему поднять на Саньку прищуренные глаза. Вдруг он взглянул, сразу решаясь на многое.
— Ты дай мне тридцать… даже все сорок дай! — твердо выговорил он, не ошибаясь в словах и не отпуская ремешка. — Мне непременно нужно сорок. Я могу достать, сколько хочу, но мне нужны честные, потные… черные деньги. — Он умолк и разом спустил с пальца роковой ремешок.
— Тебе счас нужно?.. — с боязливой надеждой прошептал Санька. Бутылку он держал боком, и более половины ее вылилось на пол. — Они у Ксеньки спрятаны… Ты погоди тут! — сообщническим топотом бросил он и воровски подмигнул, но Митька не смутился. Тогда он юркнул за дверь, тяжко и величественно вставшую на прежнее место.
Беспорядочно текли минуты, и вдруг Митька понял, что прошло достаточно времени. Обернувшись к двери, он строго посмотрел на нее, и тотчас за нею раздался торопливый шорох. Непостижимая пелена самозабвенья обволокла митькин разум; быстро, будто подтолкнутый, он опустился на колени и заглянул в замочную скважину. Ключа в ней не было, и он увидал кусок стены, оклеенной газетами. Тогда что-то темное стало застилать ему поле зрения: подглядывающий санькин глаз. Оба с минуту не отрывались от скважины, наблюдая хитрый, зрячий, бессловесный мрак. Вдруг Митька конвульсивно откинулся назад, как будто ударенный волной воздуха в грудь: скважинка снова белела простеньким пятнышком в мохнатом войлоке двери. Он вскочил, едва кирпич пополз вверх: дверь медленно раскрывалась.
— …вот! — ликующим шопотом крикнул Санька и показал крохотный пакетик, обшитый в тряпочку. — Достал, достал… — беснуясь, твердил он, как будто эти деньги он только что украл. Он снова стал весел, гол и великодушен, как во фронтовые годы. — Сейчас распорем ножичком! — пелось у нею. — Я и стамесочку захватил… — И с треском он провел блестящим лезвием по шву заветного пакетика. — Э, вылезай… нечего тебе прятаться!
— Деньги-то не разрежь, — заразясь непонятным его волнением, повторял Митька, а Санька уже выдирал их из тряпочки, обернутые в чистую писчую бумагу.
— …бери, хозяин! Разве Санька обижал тебя хоть раз? Бери… — Он кивал на дверь, за которой осталась его жена. — Я ей все рассказал счас… как мы с тобой вместе страдали! Она плачет… все бабы — дуры. Ты бери, бери вместе с тряпочкой…
Опрятненькие, заботливо отсортированные деньги Митька сунул в карман, не поблагодарив, чтобы не обидеть дружбы. Поглощенный некоторыми, одному ему важными мыслями, он вышел во двор. Он обернулся лишь на повторный окрик.
У ворот стоял Санька.
— Хозяин! — превесело кричал он, держа в руках бутылку хваленого кваса. — На дорожку… выпей кваску, хозяин! — и он показывал стакан, в котором обольстительно кипел и пенился напиток, но Митька только рукой махнул и скрылся за углом.
XVII
Солнце обливало исступленным жаром горбатый камень пустынной улочки, куда забрел Митька. Не было на ней ни души, а в небе ни облачка. Грудь сбивалась с дыханья. Слепительно пылало безумно голубое пространство над головой. И оттого еще безраздельней овладевала Митькой сумбурная непонятица. Ему вдруг показалось, что сзади к нему подбирается со стаканом Санька, и он так раздраженно оглянулся, что свирепо заныл в шее какой-то свернутый мускул.
Тут же забыв про это, Митька оцепенело глядел на свою короткую, полдневную тень. Камешек, лежавший в ней, стал ярко-лиловым: таков был зной. Всякая мелкая подробность улицы приковывала митькино внимание, не отпускала, впитывала в себя живую митькину силу. Лицо его страдальчески скривилось:
«Убить, — неожиданна пошевельнулись его губы, — убить нельзя, но… можно? Перед убитым нет вины: вина перед живым, глядящим в лицо. Лишь самая смерть убивает. Это даже не нарушение жизни, а лишь уничтожение вины перед ним. Нет высокого закона, останавливающего руку… но есть?» — Вдруг он вспомнил Аггея: «Мертвого не жалко, а противно. Мне и живых-то противно теперь…» — Он весь обливался потом, а одежда гнусно прилипала к телу. Тогда в непереносимой тишине прорезался звук, и Митька поднял голову.
В желтой глубине улицы, пыля и покачиваясь, выступала процессия. Что-то красное придавало ей торжественную значительность. Через минуту стало ясно, почему для шествия выбрано такое неурочное время: на катафалке лежал красный гроб. Когда процессия приблизилась, штатские люди приложили к губам слепительные инструменты, и вот несогласные, размякшие от солнца звуки покатились из труб. Одновременно от домов стали отслаиваться бабы и ребята, любители уличных происшествий.
Неожиданно лошадь остановилась по надобности, и никто этому не удивлялся: лошадь была живая. Митька подошел ближе. На передке катафалка сидел мальчик лет шести, в синей ластиковой рубашке. Время от времени он подстегивал прутиком лошадь, везшую его отца. Ему было удобно сидеть на свернутом пальто и даже нравилось: он не понимал происходящего. Привлеченный мальчиком, Митька пошел за процессией и вот уже шел почти рядом с колесницей, сам того не замечая. Чем-то до боли знакомым дразнил его синий ластик и беленькое, чуть с веснушками, личико ребенка. — В сухом огне полдня ленивыми клубами подымалась под ногами провожатых пыль, насыщенная звуками и сверканьями труб.
Близились ворота кладбища, когда к Митьке подбежал неопрятный человек, весь в нехороших прыщах, но деловитый и настойчивый.
— …вы не от областной станции, товарищ? — сердито спросил он, делая попытку обнять Митьку, который враждебно отпихнулся от него. — Черти… обещают, а не едут. Развал! — с досадой покрякал он, шагая вровень с Митькой. — И речь некому сказать. А ведь неудобно человека без речи зарывать: довезли, дескать, и стряхивайся! Все-таки, хоть и маленькие, а у каждого есть заслуги… — Он повертел грязными пальцами и выпятил губу. — Может, вы сами речь и скажете, а? Самому мне уж очень неловко: и за коменданта, и за попа, и за несчастную вдову действую! Эх, по-моему, ночью надо похороны производить: у всех бы отговорка была. — Он заглянул в серое митькино лицо, махнул рукой и исчез, растворился в знойной желтизне.