Дмитрий оскорбленно безмолвствовал; идя чуть позади Леонтия, он сжал лишь кулаки, и боль в перевязанном пальце была ему теперь несказанно приятна. В эту минуту и леонтиево угощение, и весь его привет, и разговор он справедливо воспринимал как жесточайшее унижение.
— Мы с тобой не видались столько лет… никогда не видались, Митрий, — снова заговорил Леонтий, не боясь итти впереди. — Даже не знаем точно, братья ли мы с тобою. (— Ты Манюкина знаешь? — спросил он вскользь и голосом, полным затаенного страданья, и Дмитрий в мгновенье ока понял все свои недоуменья. — Я переписываюсь с ним изредка. Отец мой! Очень плохо он живет?) Мы с тобой разные. Злой я, правда… злой от недостигнутого мною. Очень я учиться хотел, все книжки на чердаке перечитал: все без начала и без конца книжки. Я ведь не скрываюсь, что злой и даже очень!.. Каюсь, — посмеялся я над твоим письмом: не енотье это дело, братец, папашам каяться. Чувствую вас насквозь, братец, и с первых же строк не взлюбил. Беспорядка не люблю… душенного и всякого. Силы не имею над вами, но уважению моему я сам хозяин. Не было такого декрета об уважении… Письмо я вам в открытую писал, во всероссийском смысле, братец: припугнуть думал. — Глубокий, проникновенный тон его голоса вдруг сразу отвердел. — И еще люблю, извините, с человеком вплотную поговорить, чтоб страшно стало обоим, возвышенно и жутко.
— Что ж, пой, Леонтий. Ты на месте сидишь, а я возле места порхаю, — горько сказал Дмитрий, брезгливо морща губы.
Леонтий не приглашал гостя ночевать, да Дмитрии и не остался бы: тошен был ему самый помысел лежать под одной кровлей с Леонтием. Они сурово промолчали до самого дома. Лишь запирая скотий прогон жердью, Леонтий с вызовом заглянул в сощуренные глаза Дмитрия.
— Небось, про папашу интересуетесь? Не горюйте понапрасну, крестик я ему водрузил и всякий порядок соблюл. Я порядок и обычай не презираю. Вот на рассвете завтра у дверей моих корчаги станут бить, молодых будить. Пусть, не мешаю! Как я есть мужик, и полагается мне уважать чин жизни, — словесно подразнил он гостя. — И лишь когда надоест мне это, тогда, значит, восторжествуете вы… — Он презрительно отмахнулся от протянувшегося к нему Дмитриева кулака и чуть поотступил. — Стыдитесь, братец! Хорошо еще, что не видал никто. И поколотят за жениха, и в канавку засунут до второго пришествия. Завтра, как встанете, приходите утречком: проведу вас к родителю. Приятных вам снов, братец!
Он скрылся, а Дмитрий остался один. Навскрик болела в нем и тосковала душа. Черное, может — летучая мышь, порхнуло над головой. Сиплое, может — ночная птица, крикнуло невдалеке. Истерзанный, озябший, стоял Дмитрий лицом в чужие, мглистые поля. Все еще длились обширные волхвования ночи. Что-то шевельнулось позади него. Он увидел маленькую девочку, которая протягивала ему яблоко на раскрытой ладони.
— Дяденька Леон передать велел… блудному сыну, — заученно произнесла она, не понимая слов и певучим говорком своей губернии.
— Погоди, девочка, — удержал ее за руку Дмитрий. В надежде найти хоть крохотную монетку он шарил по пустим карманам, пока рука его не накололась на вещь, непонятным образом попавшую туда. — То была тяжелая золотая брошь, в суматохе взятая с пирманова прилавка. Он прикалывал ее к девочкину платьицу, а та пугливо безмолвствовала, ослепленная рассветным блеском низкопробного золота. — Носи, это твое!
И он так быстро двинулся в мокрое, ночное поле, точно опасался, что девочка догонит и насильно возвратит ему его беспокойный и многозначительный дар.
IV
Два дня, проведенных наедине с природой, внесли неосознаваемое успокоение в его душевную сумятицу. В полях, где властвовали ветры, еще отчаянней звенел в ушах чей-то молящий зов; Дмитрий не слушал его. Он проходил через деревни, о существовании которых узнал только теперь, видел враждебных людей и дома со взъерошенными кровлями, точно раздробленными вороньем, видел нищету, видел стихию. Это была сама земля, с одинаковой кропотливостью взращивающая и чертополошину, и полевую яблоньку, и мощный дуб: непаханная, несеянная, кочкарничек российский!
Вдруг он сердцем начал понимать то, что когда-то пытался осознать разумом.
«Несеянная земля да беззвездное небо, в котором скользнет случайный метеор да всколыхнется зарево далекого пожара. Вот где нужны они, электрические вожжи! Разбродную, бессмысленно текущую по равнинам истории людскую гущу направить на общую умную турбину и выплавить очищенную от дряни великую человеческую силу. По ту сторону турбины и будет новый человек». «А если он обманет? — всколыхнулась горькая мысль, но он махнул рукой и заключил — Пускай пока горит и плавится». Все это пришло в голову ему однажды вечером в темном мужицком доме, где его накормили черствым куском милостыни и щами после пастуха. Не по притче принимала мать.
Вторую свою ночь Дмитрий проспал в поле, на овсяной кобылке. Всю ночь чертячьим гуканьем оглашали совы ближний лес. Порой сильный хруст заставлял Дмитрия прислушиваться, но замолкала хитрая лесная буреломина. Мать из лесу обнажала звериные зубы, пугала, пробовала, всю ли доблесть израсходовал сын. Он забылся на рассвете и проснулся, когда огромное солнце вылупливалось на горизонте из облачного яйца. В красном его диске отчетливо вырисовывалась каждая шерстинка бурого растяпого зверя, стоявшего чуть боком к Дмитрию; загромождая собою солнце, зверь казался чернен и больше, чем был на самом деле. Легкое, подозрительное его посапыванье отклоняло синий стебелек на меже. Вдруг зверь фыркнул и пошел прочь. Медведем пугала мать…
Живительный холодок победы (— или, хотя бы, равенства с этой костоломной силой) обежал тело человека. С овсяных снопов он встал почти новым человеком, и мир ему стал нов. Утренний воздух, еще не отравленный полуденным зноем и пахнущий острой травой, рвал ему грудь и приятно разминал изнутри. Лесовая дорога, поводив среди болотец и огнищ, выкинула Дмитрия прямо к демятинским задворкам.
…Леонтий обтягивал ногу портянкой, когда он вошел. В избе никого не было, кроме них. Наклоном головы Леонтий дал понять Дмитрию, что не дивится двухдневному его промедлению. Тогда Дмитрий спустился на крыльцо и там ждал Леонтия. Пели петухи, и мычал бычок у колодца. Пробурчала по бревенчатому настилу телега, отправляясь за снопами. Сзади торжественно и гулко простучали леонтиевы сапоги. Дмитрий встал, готовясь итти.
— Воздух-то — чуешь?.. фруктом пахнет! — сказал первый, а слова его звучали так: «Я всем доволен, и даже очень… Доволен ли ты собой?»
— Где ж молодайка-то твоя? — откликнулся Дмитрий.
— За дрождями к соседке побежала, — сообщил первый, и опять нападали его слова: «Ты уж раскидал по ветру свою силу, а моя еще цела!»
— Пойдем, нечего тут! — потому-то и ответил так сурово второй.
Всю дорогу он косился на спутника, не узнавая в нем того Леонтия, который глумился над ним в свадебную ночь. Этот был статным, скрытым, осознавшим себя мужиком, а в ночном было лишь клубление недоброго первобытного вещества. Видимо, Леонтий почувствовал вопросительную молчаливость Дмитрия и не преминул сознаться в этом.
— Я, Митрий Егорыч, в ту ночь выпимши был. И даже очень! Может, и лишнего наговорил. Вы уж забудьте: ссоры я не ищу, да и делить нам нечего.
— Я и не обвиняю тебя, — чуть с холодком ответил Дмитрий. — Всяк вправе делать всяко, насколько у него смелости хватает и… ума.
Он остановился и прислушался к легкому хрусту в густом ольховнике, бежавшем по сторонам дороги. (Они направились в сторону разъезда, но другой дорогой.)
— Это заяц, — определил Леонтий, и тотчас серый, напуганный зверек проскочил дорогу и скрылся в заросли. Они вышли к шоссе. — Тут… — сказал он вдруг и показал пальцем.
Кривулина, принятая Дмитрием за сухое деревцо, оказалась деревянным крестом. Чрезмерная волнистость ствола придавала ему видимость, будто он безустанно струится из могилы. Место это приходилось на склоне шоссейной насыпи, заросшей валерьяном. Дмитрий еще не порешился встать на колени, а его самого уже погнуло к земле, в которой истлевали солдатские кости Егора Векшина. Отвернувшись, Леонтий разглядывал что-то на шоссе, вымощенном мелким, дробненьким камешком. Солнце уже калило, но трава вкруг креста еще была влажна ночной росою.