— …вы, братец, не особенно убивайтесь! — услышал Дмитрий над самой головой. — Ведь его тут почти и нету… (— В осторожном голосе Леонтия не звучало и доли издевки. —) Видите, хоронить-то было нечего… так, пособрали кое-что! — продолжал он, глядя в нехорошее, пепельное лицо, с тоскою придвинутое к нему. — На месте этом случилось! — и он сделал движение, точно бросал горсть зерна или праха на егорову могилу.

Потом Дмитрий сидел на краю шоссе, теребя блеклолиловые цветы валерьяна, а Леонтий повествовал, как это случилось. — Сюда достигали снаряды Колчака. Немирная соха войны взрыхляла под ненависть мужиковские сердца. Пороховые погреба таились в мужицких головах в те сроки. Однажды демятинские мужики да смежные предотеченские нашли неразорвавшийся снаряд. (В те времена Векшины уже владели демятинским домом, доставшимся мачехе от бездетной тетки.) Долго и мрачно глядели мужики на стальную, оборжавевшую гадину, катали ее ногами, но стал накрапывать дождь, а уходить не хотелось с неутоленным сердцем. «Об шошу ее!» — сказал кто-то и сейчас же все хором повторили, что именно необходимо гадину эту разбить о каменную горбуху шоссе. Снаряд вытащили, раскачали всем миром и кинули, не соразмерив дальности броска.

— Федосей Кузьмич говорил, что как бы воспламеновение горы было. Он потому и уцелел, что опоила его бабка ранним квасом: в кусты убежал старик. — Леонтиев голос кипел, и курчавился в нем помимо воли привычный его смешок.

— Я ведь, собственно, не к отцу и приходил, — привставая и стряхивая с колен налипшую траву, молвил Дмитрий. — Я сейчас другое потерял… — еще строже сказал он, отходя от могилы.

— Понимаю тебя, — отозвался Леонтий. Некоторое время он шел почти с закрытыми глазами. — Этот Манюкин нищенствует, что ли?

— Растушевывается… — понятливо усмехнулся Дмитрий.

Тут он оглянулся: не было видно ни крестика, ни даже места, где распылился в вечность старый Егор. Пегая лента шоссе узилась и убегала за пригорок вместе с телеграфными столбами, вместе с тоской Дмитрия о родине, вместе с юностью его. — Расставаясь, они еще раз заглянули друг другу в глаза, эти незаправдашние братья.

— Пишет он тебе? Небось, жалко тебе отца-то! — в упор спросил Дмитрий про Манюкина.

— Пишет, — опустил голову Леонтий. — Из любопытства пишет. В письме писал, что и смерть купил бы, кабы торговали смертью, а все интересуется. Я звал его сюда, на хлеба — не едет: совестно. Тебя со мной сравнивает, а меня с сыном. Лесенка кровей, говорит!

— …с Николашей, что ли?

— С ним.

— Он и про меня писал тебе? — чуть краснея, спросил Дмитрий.

— Писал, — сказал Леонтий строго и важно.

Не было сказано при прощаньи ни враждебных слов, ни утомительных.

— Крестик-то, если подгниет, подчини!

— Ладно, — глядя в сторону, согласился Леонтий. — У меня белильца оставались. Вот я с керосинцем и промажу.

Скоро желтая леонтиева рубаха растаяла в дымке знойного дня. Кусты поглотили и Дмитрия. Пути назад были ему отрезаны навсегда.

V

Дальний город притягивал к себе Митьку, как море призывает на себя оторвавшееся облачко. До поезда оставалось пять часов; Митька проходил их по Рогову. В стародавний домик, где когда-то обитали Доломановы, Митька не решился зайти. Незнакомая молодка кормила кур с крыльца. В сумерки Митька сел в поезд — безбилетный, беспаспортный.

Пассажиров было немного, в большинстве мужики. В мрачном свете казенной свечи сидели против Митьки трое мужиков, покачиваясь и дремля. Двое крайних везли среднего, молодого малого с неприятно узким лицом, в город, в сумасшедшую больницу. Парень ничем, однако, не выдавал своей болезни. Сидел он чинно и бесскандально, и лишь когда фонарный свет на остановках пробегал внутренность вагона, он волновался, и тогда можно было прочесть в его лице глубокую скорбь, делавшую его лицо нечеловеческим.

 — Эк, ведь ночь, а мы с огоньком едем! — проникновенно выговаривал время от времени правый мужик. Высокий и худой, с почтенной седой бородой, он смахивал на апостола Павла, в особенности когда поворачивал голову на прямой и гордой шее. — И все винтики, винтики везде, — прибавлял он тише, со скрытым удовольствием отдаваясь этой чугунной махине, уносившей его из родных мест. — Эка сила, так и садит!

— Машина, Павел Парамоныч! — поддерживал другой, скрытый в тени, и тогда начинал шевелиться сумасшедший парень и все спрашивал про каких-то кривых детей.

Возле остановки мужик апостольского вида несколько заволновался и, заглянув в дверь, торопливо вышел из вагона. Догадавшись о контроле, Митька последовал за ним. Огни мимоезжего полустанка уже пронизывали мрак платформы, где стояли эти двое безбилетных.

— Теперча, — деловито обернулся старик, и в скользящем, случайном свете коротко проблеснули выпуклые умные глаза, — надо нам теперча слезть и в задний вагон валиться. Понял, сынок?

— А ты, папаша, умный! — засмеялся Митька, учуяв в этом жульничестве единственную свою связь с человеком в лаптях. — Совесть-то дома забыл?

— От бедности хромает наша совесть! — Сойдя на станцию, он объяснился: — Племянника везу. У самого восемь ртов, разинут — глядеть страшно, в пот вдаряет. А и помочь охота: братовья мы с евойным отцом.

И тотчас их разделила ночь.

В заднем вагоне, куда вошел Митька, было совсем пусто. Весь освещенный, Митька присел на лавку и глядел, как прочерчивала редкая искра сумрак раскрытого окна. В углу дремала женщина, прикрыв голову шалью. Ей не спалось: холодный ночной ветер сквозил во всем вагоне. Митька устало закрыл глаза, но твердо помнил, что не спал, несмотря на то, что хотение сна превозмогало его волю. Его разбудил осторожный толчок в колено, точно будивший в том же движеньи приносил и робкое свое извиненье.

— … добреньки будьте, закройте окно, — просил старушечий голос ужо не в первый, судя по интонации, раз. — Сил нету у самой, а дует.

— Да вы сядьте спиной, вот и не будет дуть, — хрипло сказал Митька, досадуя за потревоженный сон.

— Голова кружится спиной ехать. Уж сделайте одолжение! — И старуха как будто пересела к Митьке на лавку. Сонливая усталость мешала ему прекратить словесный дребезг старухи. — Не спится мне, все думаю… все думаю о нем! — Она снизила голос до шопота, поправляя при этом косыночку. (Странное дело, ее голоса совсем не заглушал расхлябанный стук колес.) — И еще просьбица к вам: дозвольте в глаза заглянуть, хоть разочек. Хочется мне его повидать. А то все думаю…

— Чего же о нем думать? Тут уж думать не приходится, — резко бросил Митька, сдвигаясь в тень от раздражающей полосы света. — Спать надо, спать!

Всеми чувствами своими (— он даже уверил себя, что от старухи несет земляничным мылом!) он осязал присутствие старухи, и все же шевелилось сомнение в ее существовании. Оно возросло до полной уверенности, когда понял, что это лишь мысль его сидит рядом и издевается над ним.

— Чушь, чушь… уйди! — закричал он и опрокинул свой бредовый полусон.

Когда он раскрыл глаза, его оглушил лязг и дребезг вагонных частей, ослепил свет контролерского фонаря, направленного ему в лицо.

— …билет спрашивают с вас! — сказал кондуктор, сопровождавший контролера, и, судя по грубости тона, уже не в первый раз.

Желтый, злой язык огня в закопченном фонаре окончательно рассеял зыбкую паутину галлюцинации. Во мгновение сообразив последствия глупой этой задержки, он привстал, шаря в кармане, но выглянул в окно, и, хотя там прыгали лишь две полосы, неба и леса, лицо его отразило неподдельный испуг.

— Ергенево проехали! — со злорадным хвастовством сообщил кондуктор, а контролер наблюдал с неподкупным достоинством.

— Проехали?.. — притворно крикнул Митька. Прежде чем коснулась его казенная рука, он пробежал несколько вагонов и выскочил на платформу.

Бил гулкий, твердый ветер из стремительного ночного мрака, пожиравшего толстые пучки паровозных искр. Путь делал в этом месте полукруг, оставляя в стороне тусклые, исчерченные травниками болотца. Кто-то вышел позади него, и Митька спрыгнул бы на всем ходу в придорожные кусты, если бы спокойный голос не показался ему знакомым. (Он даже пожалел через минуту, что не спрыгнул: так хотелось окрепшим мускулам какого-нибудь безудержного движенья.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: