Говорил уверенный глуховатый голос, говорил не по-русски, и ему вторил другой, веселый и с анекдотическим акцентом. (Владелец его был, очевидно, ужасно доволен собой и, наверно, весьма кривлялся при этом.)

— Герр Мангольф имеет предложить вам, принимая во внимание вашу… (— он переспросил что-то по-немецки —) …вашу квалификацию, ту сумму, которую в Германии платят лишь за чрезвычайный аттракцион. — Он назвал сумму, которую герр Мангольф имел предложить Тане за ее квалификацию, и николкины уши, приближенные к пыльному, жесткому сукну портьерки, зловеще зарделись.

Сумма, предлагаемая Мангольфом, доставалась Николке ценой многих рискованных ухищрений. («Места нет во мне такого, куда за каждый мой рубль не было б плюнуто!» вырвалось у него однажды с горечью.) Николке показалось, что и все тело его зарделось румянцем несказанного конфуза. («А я-то ей про достижения свои…» — с тоскою подумал он, вспомнив кроткую танину улыбку при последней их беседе.) Темная сила мангольфовых рублей приоткрыла Заварихину мужицкие глаза на Таню. Где-то именно тут свершилось второе дурное преображение его (первое случилось, когда Вьюгè понадобилась его убогая корзиночка).

Потом говорили Таня, очень тихо, как бы отказываясь.

— О чем они там? — затормошил Пугеля Николка, хотя и угадывал смысл происходящего за портьеркой. Что-то подсказывало ему вбежать, приказать, чтоб не соглашалась, выгнать из дома всех чужих, искушающих великой мерой его поколебленное любовное чувство. Он ждал, вцепившись в Пугеля, а тот отбивался, не замечая, как колеблется от их борьбы портьерка.

— О, Мангольф! Он имейт голова шуть поменьше земного шара… — захлебывался тот словами. — Он сделал три летающий Робинсонс, кордеволан с факел, его снайт весь свет. Он предлагайт Таниа хастроль! — полузадушевно произнес он и вдруг разъярился. — Што вы хошет? Моя Таниа стал рожайт мужицкого дитя? Я беж пальто… — Он так и не договорил, что он собирается делать без пальто.

В комнате задвигались стулья, и Пугель, отскочив к двери, предупредительно раскрыл ее, а Николка не придумал ничего лучшего, кроме как выскочить на площадку лестницы и стоять там в постыдной растерянности, разминая новый свой картуз. Он слышал, как все вышли в прихожую, и Таня засмеялась на шутку, сказанную на прощанье благовоспитанным герром. Ее смех показался Николке льстивым, полным униженной благодарности за такое важное посещение. Николкин слух фильтровал по-своему воспринимаемые звуки и слова. Он слышал еще нерусскую фразу герра Мангольфа, тотчас повторенную переводчиком:

— Герр Мангольф говорит, что вы… э, тесновато живете! — и переводчик прищелкнул языком от приятного сознания, что так легко справился с поставленной задачей.

— Aber ich meinte etwas anderes. Ich wollte sagen, sie leben zu garstig! — поправил немец, ударяя на последнем слове. — Я кое-што понимайт по-русски, — прибавил он, хитро посмеиваясь. — Этот переводшик ошень враль. (— Тут до Николки дополз неприличный ему дым: немец курил сигару.)

Затем все, кроме Тани, вышли на площадку. Электричество на лестнице было испорчено, и Пугель освещал лестницу свечкой. Горячий стеарин капал ему на руку, но он не замечал. Снизу дуло пронизывающим сквозняком.

— Этой кто-о? — спросил Мангольф, тыча сигарой, как пальцем, в николкину сторону. Спросил он единственно из интереса к русским обычаям, и Николку обидел не столько небрежный сигарный тычок, сколько последовавший затем ответ Пугеля.

— Это… это так! — и, прибавив какую-то немецкую фразу, небрежно махнул на стоящего у стены с непокрытой головою.

Отделясь от стены, Заварихин с перекошенным лицом подошел к Пугелю.

— Если ты, кочерыжка, — начал он, смакуя всякие русские слова и пересыпая их для убедительности некоторыми иными, — еще раз на меня так махнешь, так я тебя бантиком завяжу. Понял? — и Николка в полной темноте, ибо Пугель выронил свечу, стал спускаться по лестнице.

— О! — удивленно произнес вслед ему Мангольф; во мраке лестницы одиноко и вопросительно тлел уголек его сигары.

Таня, прибежавшая к жениху полчаса спустя, застала его в беспричинном веселии. Заварихин сидел на койке в распахнутой жилетке и играл на гармони. Он был совершенно трезв, и веселье его было от злости, а потому пугал и угрожал нехмельной его разгул. Отстукивая сапогом в пол (— а на полу послушно подпрыгивал перед ним мутный язычок коптилки —), он пел азартно, сквозь зубы и в одну высокую ноту:

Эх, М'сква — М'сква — М'сква,
Золотые главушки,
Не снести моей головушке
Твоей отравушки…

Ненадежный лоск внешнего приличия, который старалась ему придать Таня (— немало потрудился и Фирсов во славу идейки о необходимости «восприятия старой культуры восходящим поколением» —), сполз с Николки бесследно, как позолота с чугуна, а осталось лишь — гармошка, испуганная коптилка на полу да волосатая обнаженная грудь мужика. Он еле покосился на вошедшую и продолжал петь еще дерзче и как-то разлюлималинистей.

— Николушка, что с тобой? — вторично окликнула его Таня.

— Внутренность моя упорствует! — бросил он сипло, не отрывая пальцев от гармони, дышавшей во весь мах расписной своей груди.

Тогда она села рядом и рассказала про сделанное ей предложение от европейских цирков. Мангольф, прославленный импрессарио, пророчил ее гастролям великий успех и намекал, что, вернувшись из турнэ, Таня будет иметь реальные возможности навсегда отдалиться от цирка. «Das wind ihr Schwanengesang!» — снисходительно твердил он, вычеркивая сигарой по воздуху многоубедительные нули вознаграждения. (На танин отказ он взирал как на некую русскую странноватинку, излечимую самым легчайшим нажимом разума. Даже не будучи человековидцем, он не особенно опечалился таниным отказом, а просто лишний раз помянул чистую прибыль от этого гезанга и дал номер телефона гостиницы, где он остановился на неделю.)

— Я, поднимаясь к тебе, решила согласиться. Я снова уверовала в себя: должно быть, выздоровела. — Она, казалось, заискивала в его согласии. Он продолжал играть, но что-то медленное, только для сокрытия своего смущения оборотом дел. — Как ты посоветуешь мне, Николушка?

Он упорно глядел куда-то в пол и молчал. Он не ценил труда, который был ему непонятен и к которому был неспособен сам; лодырей он ненавидел великой ненавистью мужика. (Фирсова он почитал тоже жуликом и уважал его, именно как мужик, за умное его лодырничество.)

— Посмотри, клоп ползет, — указал он пальцем на пол. — Сейчас тебя есть будет!

— Пускай его… — поняла она его прозрачную уловку. — Соглашаться, Николушка?

— Откажись, — сумрачно буркнул он, но она поняла, что все его существо страстно вопило как раз об обратном. Он заиграл веселое и приятное, само собою бегущее из-под пальцев.

— Николушка, деньги-то какие дают! — пристально всматриваясь в Николку, сказала она и вот увидела, как густо покраснел он сквозь грубый загар кожи. Прижатый к стенке, уличенный, он заметался и, чтоб спрятать себя, с лицемерной нежностью купца привлек к себе Таню. Молчанием своим он признавался во всем и молил о снисхождении.

Ей было весело наблюдать его сконфуженную совесть, потому что решение давно созрело в ней. Впервые ей было хорошо и беззаботно в низкой этой конуре с толстыми, полукруглыми стенами. При трагически жалком огне коптилки свершилось неторжественное вступление Тани во вторую половину жизни. Опять ее потянуло в обширный круглый дом, с тысячами зрителей и залитый светом: дом, для которого и родилась. Призывал покинутый дом, и вот уже не было сил противиться возникшему среди ночи зову.

XII

Записная тетрадь сочинителя Фирсова имела страниц до сорока и была сильно испакощена грязными прикосновениями, очевидно, нарочными: тем сладостнее было сочинителю выцарапывать из путанного хаоса повседневных заметок стройное, живое тело будущего произведения. Первые две страницы были заняты планами, причем все тут было под номерками и, несмотря на внешнюю беспорядочность, обстояло крайне благополучно. С третьей же страницы начинался ералаш, малопонятный для непосвященного. Сперва шли стишки:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: