– Что же, Факир, ищите, – ответил Верхотурский, – я вам не запрещаю.
– Буду искать, – сказал упрямо Фактарович, – я не верю этой накипи.
Он ушел из комнаты и в коридоре столкнулся с Колей.
– Верхотурский здесь? – спросил Коля. – Я хочу у него узнать, не ошибся ли я, когда записал…
– Он спит, – перебил Фактарович и отвел Колю к вешалке.
– И я пойду, – умоляюще прошептал Коля и схватил Фактаровича за руку. Потом Коля принес в ванную комнату охапку своей одежды, и Фактарович надел Колину серую курточку, а свою гимнастерку бросил в корзину для грязного белья. Курточка пришлась ему впору – он был узкоплеч и мал ростом.
Взявшись за руки, они вышли через кухонную дверь.
За ужином обнаружилось, что Фактаровича и Коли нет дома. Поля сказала, что видела их, – они ушли вместе. На дворе было уже совсем темно. Марья Андреевна посмотрела на часы, потом на темные окна и схватилась рукой за грудь – у нее начался сердечный припадок. Марью Андреевну уложили на диван, и доктор, стоя над ней, громко шептал, отсчитывая валериановые капли. Вдруг она зарыдала и протянула вперед руки – в дверях стоял Коля. Лицо у него было грязно, рубаха порвана.
– Пей, пей, – плача от радости, закричала Марья Андреевна и протянула сыну приготовленный для нее стакан с валериановыми каплями.
– Оставь меня в покое, пей сама, – сердито сказал Коля и быстро спросил: – Он не пришел?
– Нет, – ответил Москвин и сразу все понял.
Ясное дело – Фактарович попался. Да, Коля подтвердил это. Они вышли на улицу и на углу увидели бегущих людей. «Назад, назад!» – кричали люди. Они не успели убежать, их окружили солдаты и погнали на главную улицу. Там их присоединили к толпе задержанных.
Конный офицер ездил вдоль колонны и хлыстом указывал на некоторых людей, велел им выйти из толпы; указал он и на Фактаровича.
– Учуял, гад! – сказал Москвин.
– Ну, и их увели под конвоем, – рассказывал Коля, – а нас погнали на товарную станцию грузить мешки в вагоны.
– С чем мешки? – спросил доктор.
– Зерно и сахар, – всхлипывая, ответил Коля. – Наверное, сто вагонов.
– Это в обмен на каменный уголь, – сказал Верхотурский.
– Да, в обмен, – подтвердил Коля. – А потом один пьяный, я не знаю, кто он, в коротеньком мундире, вынул шашку и начал резать одному старому еврею бороду, и у того пошла из лица кровь, и он стал кричать, а он начал его бить сапогом. И все стали кричать и плакать, чтобы его отпустили, и тогда они начали бить всех саблями не насмерть, а плашмя, по лицу и по голове. И поднялась паника, а там еще кругом стояли женщины, и они ужасно закричали и заплакали, тогда я проскочил под вагон и убежал. Да, и еще, когда всех начали бить, возле меня стоял один грузчик, и он вдруг страшно закричал и ударил того, коротенького, по морде, и он упал, а я сам видел, как они его зарубили.
– Боже мой, – вдруг вскрикнула Марья Андреевна, – ведь ребенок был на волосок от смерти!
Она обхватила Колю за плечи и, прижав к себе, начала целовать в щеки, а он вырывался и сурово говорил:
– Да оставь ты эти глупые нежности!
– Чего ради вас понесло на улицу? – спросил доктор.
– Просто вышли погулять!
В комнате-кладовой Коля рассказывал секретные подробности Верхотурскому и Москвину.
– Да скажи мне, пожалуйста, куда он хотел идти? – спрашивал Верхотурский.
– К машиностроительному заводу, в рабочие кварталы.
Верхотурский ударил себя обеими руками по ляжкам:
– Вот уж действительно совершенный ребенок! Что же, он хотел в рабочих кварталах стать на углу кварталов и останавливать прохожих: «Простите, вы случайно не член подпольного комитета?» Он тебе не говорил, что собирался делать в кварталах?
– Пойду искать, – решительно сказал Москвин.
– Что?! – гаркнул Верхотурский. – Хватит того, что один уже провалился возмутительно, по-дурацки; не терплю этого картонного героизма, не сообразного ни с какой целью.
– Может, и несообразный, – сказал Москвин, – а я Фактаровича так не оставлю.
– О господи! – вздохнул Верхотурский и принялся убеждать Москвина.
Почти до утра по коридору раздавалось топанье Полининых босых ног, – разволновавшаяся Марья Андреевна принимала лекарства и пила чай. Но Москвин не вышел в коридор, он сидел на кровати, держась руками за голову, и тихо вопрошал:
– Эй, Фактарович, дружба, что же это?
Верхотурский лежал молча, и не было известно, спал
он или думал, глядя в темноту.
VII
Это был тяжелый день. Утром доктор ссорился с женой. Из спальни были слышны их злые голоса.
– Ты превратила наш дом в конспиративную квартиру, – говорил доктор. – Теперь этот человек на допросе укажет, что скрывался у нас, потом найдут этих двоих… Ты понимаешь, что это все значит?
– Это не твое дело, – отвечала Марья Андреевна, – я буду отвечать за все, а не ты.
– Ты нас погубишь, сумасбродка!
– Не смей учить меня! – крикнула Марья Андреевна. – Ни один человек не посмеет сказать, что я ему отказала в помощи, слышишь ты или нет?
Москвин, сидя в столовой, слышал этот разговор. Он ушел на кухню.
– Эх, дурак, не знаешь ты, что такое Фактарович, – бормотал он и ругал доктора.
На кухне тоже был тяжелый день – стирка. Поля, стоя среди мятых холмов грязного белья, терла тяжелые мокрые скатерти на волнистой стиральной доске. Серый столб пара поднимался до самого потолка, воздух в кухне был тяжелый, как мокрая грязная вата. Потное лицо Поли казалось совсем старушечьим, глаза выпуклыми и злыми. Она стирала с пяти часов утра, но вызывавшая ярость и тошноту груда белья не хотела уменьшаться. В дни стирки все боялись Поли, даже Марья Андреевна предпочитала не ходить в кухню и, заказывая обед, робко говорила:
– Варите сегодня что хотите, что-нибудь полегче.
В день стирки кошка сидела в коридоре, вылизывая бока и нервно подергивая лопатками, нахлебник-пес уходил на нижнюю площадку кухонной лестницы и уныло взирал на полено, которым в него метнуло обычно ласковое существо, царившее среди сладких костей и великолепных запахов кухни.
Но Москвин не знал этого, и потому он не мог по-настоящему оценить улыбку нежности, которой встретила его Поля. Мрачно кивнув ей, он пошел к плите и взялся за кочергу, «поднимать давление». Лишь несколько раз искоса поглядев, как мечутся под сорочкой Полины груди, Москвин спросил:
– Что, замучили тебя?
Поля, распрямившись, повела плечами, стряхнула с рук трещавшую мыльную пену, упавшую в серо-голубую, казавшуюся почему-то холодной воду, вытерла пот со лба.
– Шоб воны уже вси повыздыхали, буржуи проклятьи, – сказала она и улыбнулась Москвину усталым, нежным ртом. Потом она снова склонилась над корытом.
Это был тяжелый день. Ветер поднимал тучи пыли, она мчалась над улицей, плясала на площади, слепила прохожих, забивалась в уши, в нос, противно скрипела на зубах. И этот холодный ветер, потушивший жар весеннего солнца, это пьяно пляшущая над площадью пыль вселяли тревогу в сердца.
Сорванные ветром ставни хлопали, и прохожие вздрагивали – им казалось, что снова над городом рвутся снаряды. Их путал шорох ветвей, грохотанье жести на крышах, гневные глаза красноармейца с несорванного плаката: «Шкурник, иди на фронт!» Все говорило о призрачности покоя, обещанного полковником Падральским.
А когда по главной улице поспешно прогрохотали орудия легкой батареи и куда-то поскакали с бело-красными флажками кавалеристы, в городе родился слух, что большевики снова перешли в наступление, что дивизии, переброшенные с южного фронта, разбили поляков.
Верхотурский ходил по комнате, заложив руки за спину. Вот он зацепился ногой за торчащее тугое ухо мешка и так остервенело пнул по мешку ботинком, что поднялось облачко муки и светлым пятном легло на пол.
Верхотурский подошел к стене, сорвал объявление о турнире и, скомкав его, сердито бросил.
– Факир, – сказал он, – за такие вещи надо исключать из партии. Вместо того чтобы спокойно подождать два дня… – и он наступил на объявление.