По всему было видно, что и ему нелегко давалось спокойное ожидание. Лишь когда пришел Коля, Верхотурский перестал ходить по комнате. Почему-то присутствие этого худого, нескладного мальчика успокаивало его.
– Товарищ Верхотурский, сердито сказал Коля, – возьмите меня с собой!
– Ку-уда? – рассмеялся Верхотурский. – Коля, – сказал он и сам удивился своему голосу, – Колюшка, тебе ведь нет еще пятнадцати лет; ей-богу, это получится по Майн Риду, над которым ты смеялся.
Подбородок Коли отвис, углы губ опустились, лицо сделалось от этого совсем длинным, и Верхотурский, глядя на него, проговорил:
– Ты, брат, не знаешь, какая чудесная жизнь лежит перед тобой. – Он закрыл глаза и покачал головой. – Какая жизнь, ах какая жизнь! Наука, музыка, вот эта самая медицина, которую мы здесь, сидя с тобой, освистали. Какие у нас будут врачи, ученые, писатели!… И ты один из них, Коля.
Но лицо Коли не сделалось веселей, хотя он внимательно слушал про чудеса будущей жизни.
– Знаешь что? – сказал Верхотурский. – Ты приезжай ко мне в Москву, как только наладится движение, напиши и приезжай. Условились? – Он обнял Колю за плечи и вдруг поцеловал его в висок. После этого он рассердился и сказал: – Извлеки-ка Москвина из кухни, продолжим наши занятия.
Марья Андреевна весь день ссорилась с мужем и поэтому особенно нежна и внимательна была к Москвину и Верхотурскому.
– Вы будете купаться, – сказала она Верхотурскому, – сегодня стирка и есть горячая вода в колонке.
Марья Андреевна подробно объяснила ему, что ванну не следует делать слишком горячей, что ни в коем случае нельзя становится босыми ногами на каменный пол, что тотчас после ванны нужно лечь и укрыться, ужин ему принесут в постель.
Она погладила его по плечу и сказала:
– Когда я думаю о вас, мне хочется плакать: вы старше доктора на несколько лет, а у вас нет ни семьи, ни уюта, ни дома. Вечный вы странник!
– Ничего, ничего, – утешил ее Верхотурский, – я привык.
Он пошел в ванную комнату, а Москвин отправился с Полей на чердак развешивать белье.
После ванны Верхотурский, войдя в комнату, посмотрел на пустую кровать Фактаровича и сказал:
– Эх, Факир, Факир…
Он сидел, спустив ноги с кровати. Из столовой слышались звуки пианино – это Марья Андреевна играла полонез Шопена.
Тело болело после купанья, голова немного кружилась, а музыка была такой печальной и веселой, такой тонкой и капризной. От нее болело сердце, и ничего, казалось, не могло быть слаще и ненужней этой боли. А может быть, сердце болело оттого, что он не послушался Марьи Андреевны и купался в очень горячей воде?
Верхотурский открыл глаза – перед ним стоял доктор.
– Я на минуточку, – сказал он. – Должен сообщить неприятную историю: только что прибегали звать меня к человеку, с которым вы должны были завтра уехать. Он сломал себе ногу, понимаете – вносил кипу товара и упал с лестницы.
– Фу-ты, черт, как глупо! – сказал Верхотурский и, поглядев на доктора, добавил: – Не нужно огорчаться, через два дня, так или иначе, нас здесь не будет.
– Что ты, что ты! Живите здесь хотя два года, – ответил доктор.
Он ушел, а Верхотурский закрыл глаза и слушал музыку. Кажется, никогда в жизни ему не было так грустно, как в этот вечер.
Потом музыка прекратилась, и он лег в постель. Сердце тяжело хлопало, в груди кололо, иногда сердце вдруг проваливалось куда-то, и он хватался рукой за спинку кровати; казалось, что он летит.
Да, Верхотурский купался в горячей воде, и вот сердце расшалилось.
Москвин пришел с чердака, когда хозяева уже легли спать.
Войдя, он увидел пустую постель Фактаровича, и холод тревоги охватил его. Весь день он тосковал, охал, не переставал думать о товарище, а вечером совершенно забыл про него. Может быть, Фактаровича вели на расстрел, пока Москвин развешивал белье на чердаке?
Проснулись они одновременно, их разбудила Поля. Какой-то человек стоит под кухонной дверью и спрашивает их. Часы в столовой пробили три раза, было совершенно темно. Москвин побежал на кухню босиком.
Через несколько минут он вернулся.
Верхотурский спросил из темноты:
– Ну, что?
– Идем, идем, – возбужденно зашептал Москвин. – Ждут нас. Лошади, документы – все есть… Фактарович удрал из комендатуры вместе с этим парнюгой из комитета, в деревне нас дожидается. – Он вдруг рассмеялся: – Поля-то ни за что его впустить не хочет – хозяина бережет, он на лестнице нас ждет.
Они оделись в темноте, волнуясь и спеша, – так одеваются матросы, разбуженные в своем доме ночной тревогой, зовущей их в плаванье.
И с тем чувством, с которым моряки, ни разу не оглянувшись на мирные огоньки земли, вдыхают холодный воздух и радостно всматриваются в мрачное и суровое ночное море, в котором им суждено жить и умереть, Верхотурский и Москвин навсегда ушли из теплого докторского дома.
И они не узнали, что произошло после их ухода. Поля зашла в кабинет доктора. Там она долго рылась в стеклянном шкафчике и выбрала из всех баночек с лекарствами самую большую, самую темную склянку, с грозной латинской наклейкой «Kalium Bromatum», высыпала на руку белые кристаллики, помертвев, проглотила соленый, страшный порошок.
Жизнь была не нужна ей – она знала, что больше не увидит ушедшего.
Утром она проснулась, руки и спина болели от вчерашней стирки, глаза опухли – всю ночь она плакала во сне. Долго Поля не могла понять, ушла ли она на тот свет или осталась на этом.
А когда дом проснулся, все зашли в комнату-кладовую и увидели две пустые, смятые постели и третью – аккуратно застеленную.
Коля, чтобы не расплакаться, быстро бормотал:
– Дом Советов, комната сто восемнадцать. – Как только прогонят белополяков, он уедет в Москву, к Верхотурскому.
А доктор стоял перед Марьей Андреевной и, загибая пальцы, говорил:
– Ушли не простившись, не написав записки. Москвин надел мои совершенно новые брюки, которым буквально нет цены, в-третьих… – доктор показал на заплаканное лицо Поли.
– Ах, оставь, пожалуйста, – сказала Марья Андреевна, – ты хочешь, чтобы они тебе, как пациенты, заказывали у ювелира серебряные подстаканники с именной надписью?
Но по всему было видно, что ее огорчил и обидел ночной уход комиссаров.
1935
В ГОРОДЕ БЕРДИЧЕВЕ
Было странно видеть, как темное, обветренное лицо Вавиловой покраснело.
– Что смеешься? – наконец сказала она. – Глупо ведь.
Козырев взял со стола бумагу, поглядел на нее и, замотав головой, снова захохотал.
– Нет, не могу, – сквозь смех сказал он, -…рапорт… комиссара первого батальона… по беременности на сорок дней.
Он стал серьезен.
– Что же. А кого вместо тебя? Разве Перельмутера, из политотдела дивизии?
– Перельмутер – крепкий коммунист, – сказала Вавилова.
– Все вы крепкие, – промолвил Козырев и, понизив голос, точно говоря о стыдном, спросил:
– И скоро, Клавдия, рожать будешь?
– Скоро, – ответила Вавилова и, сняв папаху, вытерла выступивший на лбу пот.
– Я бы его извела, – басом сказала она, – да запустила, сам знаешь, под Грубешовым три месяца с коня не слезала. А приехала в госпиталь, доктор уже не берется.
Она потянула носом, будто собираясь заплакать.
– Я ему и маузером, окаянному, грозила, отказывается, поздно, говорит.
Она ушла, а Козырев сидел за столом и рассматривал рапорт.
«Вот тебе и Вавилова,– думал он, – вроде и не баба, – с маузером ходит, в кожаных брюках, батальон сколько раз в атаку водила, и даже голос у нее не бабий, а выходит, природа свое берет».
И ему почему-то стало обидно и немного грустно.
Он написал на рапорте «в приказ» и, нерешительно кружа кончиком пера над бумагой, сидел наморщив лоб – как писать?
«Представить с сего числа сорокадневный отпуск», еще подумал и приписал «по болезни», потом сверху вкорякал «по женской», выругался и «по женской» зачеркнул.