— Куда бьешь?! Сволочь! Это же ваша! Ваша муттер![10] — раздается все тот же мужичий голос.
Грохает третий выстрел. Старушка молча костлявыми руками хватается за лицо, медленно разгибается, выпрямляется во весь рост, сквозь сухонькие пальцы мгновенно проступает кровь, и она падает на спину рядом с убитым солдатом в ватнике.
Звонко и часто забила наша пушка. Снаряды подает лейтенант. Уследили они с Венькой, откуда ударил этот гад. Артиллерист одной рукой обнимает меня за шею, и мы, отталкивая кирпичи, ползем к машине. Пушка бьет беглым, машина вся окуталась белым дымом и красной пылью, прыгает назад казенник, мечется то вверх, то вниз лейтенант Гриша, эх, не попасть ему под откат, двинет до смерти, со злостью там нельзя, никак нельзя! Машина при каждом выстреле скачет назад, через открытую и болтающуюся калитку со звоном вылетают и крутятся среди кирпичей и пыли дымные гильзы.
Мы почти подползли к самоходке. Но к ней не подойти, она дергается, как припадочная, швыряется гильзами и вся в дыму и пыли. Мы с тоской смотрим по сторонам — куда бы нам? Артиллерист привалился ко мне, молчит, но дышит тяжело и часто. И весь мелко дрожит.
Затявкали и сорокапятки, вокруг них тоже задымило и запылило. Артиллерист поднимает голову, чуть заметно улыбается, но сразу же закрывает глаза, плохо ему. Сзади подбегает молодой татарин или казах. Я думал, к нам, а он мчит мимо. На нем коротенькая фуфайка, перекрещенная ремнями, вздыбленные сержантские погоны, на груди болтается огромный бинокль, в руках «парабелл» и ракетница. Размахивая ими, он забегал среди развалин слева от машины и звонко заорал:
— Вставай всем! Атака иди! Едрена палка! Вставай, атака!
И там поднялось с десяток пехотинцев в грязных, рваных ватниках, в измазанных коротеньких шинелях и обмотках. Безостановочно тарахтя от живота из автоматов, поводя ими во все стороны, они молча и отрешенно пошли вдоль улицы вперед, неспешно перелезая через груды кирпича и продолжая поливать из автоматов окна, развалины — всюду, где мог затаиться враг.
Когда я подтащил лейтенанта-артиллериста к затихшей машине, Гриша, склонившись над рацией, говорил в микрофон: «Да, Степан Иваныч. Понял. Понял. Да здесь все уже. Едем, да, да».
Мы отвезли лейтенанта-артиллериста на площадь. Там уже появились какие-то офицеры на «виллисах». На одном из них лейтенанта повезли дальше в тыл. Пока ехали с площади, виляя среди кирпичных бугров и качаясь на них, эсэсовским кинжалом я разрезал артиллеристу рваные и потемневшие от крови бриджи, набухшие кальсоны и перетянул своим узеньким брючным ремешком его ногу у самого паха. А потом Гриша как смог замотал большую, с кулак, рану тремя перевязочными пакетами. Но кровь все равно проступала. Разрывная — входное отверстие с гривенник, а на выходе эта пулька вырвала целый клок.
Немцы бьют только разрывными.
Лейтенанта увезли, мы посмотрели ему вслед, забрались в машину и закурили. Сигарету мне подал в губы и зажег Венька. Тем же эсэсовским кинжалом я отскабливаю от засохшей крови свои ладони и пальцы. Помыть негде и нечем. Почти всю воду из алюминиевого бачка у нас выпил артиллерист, остатки я вылил на руки Грише.
Нас не беспокоят, комбат разговаривает с офицерами у «виллиса», двух других наших машин не видно, должно быть, уехали куда-то пострелять. Здесь же глубокий тыл, суетятся с катушками за спиной зачуханные связисты, мелькают бойкие молодые офицеры, подъезжают «зисы» и «студеры».[11] И мы спокойно, не торопясь курим. Лейтенант и механик свой любимый «Беломор», я сигарету из нарядной коробочки. Венька неумело попыхивает сигарой.
О старушке мы не говорим. О лейтенанте-артиллеристе тоже. Какой смысл? Чего болтать? Мы вообще все меньше и меньше разговариваем. Раньше в тихие минуты мы рассказывали друг другу случаи из своей довоенной жизни, а теперь, когда тихо и не нужно стрелять, когда можно отдохнуть, мы сидим в нашей «корзинке» молча. Или курим молча. Перестали мы показывать друг другу и наши заветные фотокарточки. Зимой в Польше, в начале наступления, во время нудного обстрела или когда было очень уж холодно и совершенно негде согреться, мы не раз вынимали из нагрудных карманов эти карточки и смотрели вместе, иногда прикрывая их спинами от залетавших в машину комьев земли при близких разрывах снарядов. Моя фотокарточка самая маленькая, размером чуть больше спичечного коробка, но Нина на ней снята очень удачно, и вообще она красивее всех и очень похожа на Марину Ладынину.
Теперь мы их не вынимаем из карманов, не место им здесь, среди всей этой кровищи и пакости. И ведь каждый день! Каждый день что-нибудь да случается! Эта старушка… Что будет завтра? Да и сегодня вечером? Ночью? Через час?
Докурив сигарету, я смотрю на лейтенанта Гришу и показываю ему глазами на брезент в моторном отделении. Он кивает головой, и я забираюсь под брезент, раскладываю поровнее снаряды, чтобы не впивались в бок, закрываюсь сверху, чтобы ничего не видеть и поменьше слышать. Пока мы здесь стоим, пока нас не беспокоят, я посплю немного.
7
В начале ночи Венька будит меня заступать на пост. Он дергает мою ногу и шепчет: «Подъем, спящая красавица!» Рядом посапывает Гриша, в головах у нас на своем креслице с откидной спинкой, согнувшись, поджав ноги, спит Коля. Я вылезаю из-под брезента, немного дрожу от ночной свежести, быстро выкуриваю полсигаретки, потом на ощупь проверяю в карманах фуфайки запалы у своих двух лимонок и встаю рядом с казенником. Но Венька почему-то не слезает с него, не освобождает мне место. Ночами мы охраняем машину, сидя на казеннике. Надежнее и безопаснее, пулемет рядом и гранаты во все стороны удобно кидать. Если понадобится. Однажды перед рассветом понадобились. В Польше.
Венька с казенника не слезает, сидит истуканом и вдруг чуть слышно спрашивает:
— Ты говорил, что учился на снайпера?
— Учился. На Дальнем Востоке. Видел этот гад, видел, что бил в старуху. Снайперский прицел, как и твоя панорама, в шесть раз увеличивает. А там метров двести было, не больше.
— Так чего же он! От злости, что ли, спятил… — вспыхивает Венька, но тут же умолкает. Потом тихо добавляет: — Да-а, Гитлера ловить надо. Живьем! Чтобы собственной шкурой ответил за все, что нагадил. Носом, носом его в собственное дерьмо! А что, очень даже просто! Ведь мы уже в Германии. А кто-то будет и в Берлине. И всем, всем надо смотреть на пленных, на беженцев, в каждый угол, в каждый подвал. Только ведь удерет, крыса! У него возможности.
Я молчу. И вдруг вспоминаю то, что хотел рассказать тогда на дороге, когда конвоир нам сказал, что Гитлера уже ловят. Что-то помешало, не помню. Сейчас ничего не мешает, и я говорю:
— Ты не читал у Толстого, как наши солдаты в двенадцатом году Наполеона хотели поймать? А потом в землю закопать и кол осиновый всадить. За то, что людей много загубил.
— Не-ет, а где это? — оживился Венька.
— В «Войне и мире», в конце. Мне отец прочитал это место перед уходом на фронт.
— Не всадили. Деликатно на остров сослали. А этого… Слушай, Димка! А вот скажи нам год или два назад, а еще лучше до войны, что мы с тобой — такие ведь, в общем-то, сопляки — вот так запросто о ловле Гитлера будем рассуждать. Ловля Гитлера… и звучит-то как-то непривычно. Несерьезно, несолидно, по-детски вроде. Ловля блох… А знаешь, он ведь тоже не думал, что его будут ловить. Ну никак не думал! Не предусматривал! Помнишь, как тогда Коля про эсэсовца говорил? Скажи Гитлеру кто-нибудь год или два назад или еще лучше до войны: «Гитлер, а ведь тебя за все твои дела будут ловить. Смотри!» У-ух, он бы! Вот жизнь! Вот закручивает!
— И раскручивает, — говорю я.
— Эх, пожить бы и узнать, чем все это кончится.
Венька опирается на подставленную мною руку, соскакивает с казенника и помогает мне взобраться на его место. Через минуту он шебуршит брезентом и затихает под ним рядом с похрапывающими лейтенантом и механиком.