— Ну вот, — сказал он опять с удовлетворением, оглядывая миловидную девушку с плоской грудью и зареванными глазами. — Совсем другое дело. Никому и в голову не придет… А спросят, где туфли, скажешь потеряла.
Мальчишка ошалело глянул на подозрительно большие ступни, которые не скрывал даже раскидистый подол платья, и приготовился разрыдаться. Но Лепель его остановил:
— Ну, полно, полно. Так нельзя. Нужно умыться.
В опавшей волынке нашлось немного воды, которую Лепель слил в подставленные ладони мальчишки, и тот, протяжно вздыхая, сполоснул лицо.
— Из принцесс ты будешь у меня третья, — сообщил скоморох.
Старуха в лавке сбилась со счета петель, когда, потупив взор, пылая нежными щечками, в блеске золота и драгоценностей скользнуло к выходу неземное виденье. Жужжали мухи.
— Оставь меня, — слезным голосом причитал мальчишка. Сгорая от стыда, он чувствовал на себе восхищенные взоры улицы. — Оставь меня, отстань! Я пойду один.
— Я пойду одна, — почтительно поправил его Лепель и, следуя пожеланию вельможной особы, отстал на десяток шагов.
Опустив голову, мальчишка припустился было бежать, но вынужден был придержать шаг, к несказанному ужасу обнаружив, что увлекает за собой порожденную из ничего толпу. Повсюду хлопали двери и ставни, народ запрудил дорогу — непонятно как распространившаяся молва опережала несчастного. Разнузданные разговоры смолкали, буйные головы смирялись, тронутые горестным видом принцессы.
И не нужно было искать стражу — она явилась сама. Конная и пешая. Дворяне в сукне и бархате и одетые в кожу кольчужники.
Закрывшись руками, принцесса остановилась. Волновались оттесненные стражей толпы.
— Великая государыня княгиня! — обнажив голову, проникновенно сказал дородный дворянин. — Но почему же вы босиком? Где ваши туфельки?
— Я… я… — залепетал мальчик, задыхаясь слезами, — я их потеряла.
Он безутешно разрыдался. И от этого жалости достойного зрелища весь народ, как один человек, сдернул шапки, потупившись и вздыхая. Принцесса размазывала слезы, смягченные сердца сердобольных слован трепетали. Небритые стражники бросились расчищать путь, грубостью своей искупая терзавшие их чувства. Тысячные толпы черного люда двинулись за несчастной и обездоленной отравительницей.
Исчез только благоразумный Лепель.
Княгиня Нута прискакала в войсковой стан на Аяти к исходу дня. Остановленная стражей, она свалилась на руки десятника, и тут только, несмотря на ужасающий беспорядок наряда, пыльного и в грязи, была опознана как женщина, как великая государыня и как Нута. Казалась, княгиня, продравшись сквозь неведомые рогатки, каталась потом по земле, царапая себе щеки, — на лице ее чернели и кровоточили свежие ссадины.
— Боже мой! Великая государыня, вы ли это? — восклицал ошеломленный десятник, с каким-то растерянным, боязливым состраданием придерживая молодую женщину на своей окованной железом груди.
Выбежал из шатра Юлий. Мгновение спустя он подхватил жену: мятая шляпа ее свалилась, распустив спутанные волосы, обнажилось разбитое, распухшее ухо. Зрачки Нуты расширились, обнявши мужа за шею, она глядела в упор — лихорадочным, ищущим взором:
— Ты здесь? Ты жив? Здоров? Ничего не случилось? Все хорошо?
Напрасно Юлий пытался заговорить, он путался и не успевал, Нута опережала его — словом, взглядом, опережала его страстным беспокойством, опережала вопросами. Спустив жену на ноги, он крепко ее обнял.
— Значит, ты меня любишь?! Любишь?! — воскликнула Нута задушенным голосом и зарыдала, бурно вздрагивая в объятиях мужа.
Юлий стиснул маленькую женщину с силой, которая могла бы причинить боль, если бы только Нута способна была отличать душевные терзания от телесных. Вокруг уже собирались люди: ратники при оружии и без, обозные мужики, разбитного вида женщины и даже дети, неизвестно чьи, — толпа. Они глазели с тем бесстыжим, безнаказанным любопытством, с каким глядят на истинное горе и на истинное счастье.
— Нута! Девочка! — воскликнул Юлий, страдая, он тоже не сознавал жадную до чужих чувств толпу. — Я люблю не тебя! — и так страстно стиснул Нуту, что она задохнулась от счастья, ничего не понимая.
— Я такая грязная! Вся побилась. Не смотри на меня! Не надо! Потому что я прыгнула в пропасть — высоко! Жутко падать — я прыгнула! Я сошла с ума. Но как хорошо! Все было плохо, и так хорошо теперь, что нельзя поверить!
Она безбожно коверкала речь, вставляя мессалонские слова и выражения, из-за чего Юлий переставал ее понимать. И они голосили, не пытаясь уже друг друга слышать.
— Я предал тебя, родная, — кончено!
— Только нужно умыться — я ведь свалилась с лошади, лошадь меня сбросила.
— Да, все, конец!
— Да-да, — задыхаясь от чувства, говорила Нута, — я знала, я верила!
— Я люблю не тебя!
— Так страшно! Как я могла — я шагнула в пропасть… Знаешь, этот шаг… О! Когда бы я знала, что ты меня любишь, — разве посмела бы?
— Ах, Нута, бедная Нута!
— Я такая трусиха, Юлий!
— Прости меня, прости навсегда!
— Словно не со мной все было! Понимаешь?
— Если бы только ты могла меня простить….
— О как мне страшно! Как страшно!..
С рыдающим стоном она прильнула к Юлию, он перехватил ее, подбородком попадая в макушку — ведь Нута, как маленькая девочка, едва доставала Юлию до плеча. Они рыдали в два голоса, всхлипывая и мешая слезы. Слезы были и на лицах онемелых зрителей.
Юлий и Нута вздыхали и снова принимались вздыхать. И долго стояли так, прижавшись друг к другу, как перепуганные дети.
Потом Нута отстранилась, подняв перемазанное, в слезах и засохших кровоподтеках лицо.
— Так это правда? — сказала она почти спокойно, не запинаясь.
— Да, — молвил Юлий, подавив вздох.
— Ты изменил мне?
— Да. Изменил.
— Навсегда?
— Навсегда.
Лицо ее, детское ее личико, сделалось таким холодным, чужим… словно была она мессалонской принцессой — далеко-далеко от берегов слованской земли… И отступила еще на шаг.
— Боже! — сказала Нута ровным, застылым голосом. — Какая боль!.. Как же больно, боже!
Юлий стиснул зубы, зажмурился, кулаки сжались, и он пристукнул их друг о друга.
— Как тяжело на сердце! — Нута потянула ворот куртки, пытаясь его разорвать, но не смогла этого, да едва ли и осознала намерение. Обессилила, и вместо того, чтобы рвать, только водила руками по груди, не в состоянии зацепить застежки. Она брела среди раздавшейся толпы, и люди взирали с ужасом, позабыв о себе. Словно никто из них никогда не страдал и не был обманут, не был предан, растоптан и унижен. Словно бы это было первое предательство на земле. Такое тяжкое, нестерпимое, потому что первое.
Мало что соображая, Нута искала выход, куда-то брела, сворачивала, совсем не принимая в расчет, что никакого выхода нет под открытым просторным небом — куда бы ты ни пошел, куда бы ни обратился.
Она попала в тылы палаток, составленных тут рядами, и на первой же растяжке споткнулась, упала наземь. И так велико было потрясение следовавшей за ней толпы, что никто не спешил на помощь, понимая бесполезность и невозможность всякой помощи. Все только остановились, ожидая, что Нута поднимется. Она поднималась, попутно утирая лицо, и снова брела меж растянутых бесчисленными веревками палаток. Еще зацепилась и, не имея сил сопротивляться, покорно упала, ударившись и разбившись, но едва ли отличая новые ушибы и ссадины от старых. Только лежала дольше и поднималась труднее. Ставши на четвереньки, она как будто раздумывала… поднялась, и еще через шаг, зацепив веревку, грянулась.
— Государь! — встряхнул Юлия за плечо воевода Чеглок. — Известно вам, что случилось?
— Случилось? — затравленно вздрогнул Юлий.
— Переворот в столице, государь! Ваш отец убит. Объявлено, что отравлен, — что-то темное. Дума ставит государем Святополка. Править будет Милица. Милица у власти, а обвиняют Нуту, вы понимаете, государь?
Юлий застыл в похожем на испуг остолбенении — ничего невозможно было прочитать на лишенном живого цвета лице. Встревоженный и мрачный, Чеглок ждал вопроса, чтобы повторить сказанное.