— Известие получено только что, — добавил он немного погодя. — По видимости, государь, Святополк узнал о событиях в столице раньше нас. Он покинул стан поспешно, ни с кем не прощаясь. Вскоре после полудня. К несчастью, мы не подумали его задержать…
— Коня! — жестко перебил Юлий, не вступая в разговоры.
Подвели коня. В недобром предчувствии, не имея возможности постичь намерения княжича, Чеглок, отяжелевши толстым лицом, оглянулся на окружившую государыню Нуту толпу.
— Куда вы, государь? — воскликнул он, когда Юлий вскочил в седло.
— В столицу! — выкрикнул Юлий. Под безжалостной плетью конь взвился, прянул и помчался наметом между шарахнувшихся людей.
Чеглок онемел.
— Кто-нибудь! — опомнился он через мгновение. — Скачите следом! Скорее! Государь погубит себя и всех нас!
Пока собрали десяток случайных всадников, Юлий уж был на той стороне реки и, пригнувшись в седле, скакал меж топких зеленых луговин.
— Седлайте коней! К оружию! Все на конь! Поднимайте войска! — горячился Чеглок. — Где Золотинка? Где волшебница? — вопрошал он, забыв Нуту. — Разыщите немедленно! Пусть догоняет государя, дайте ей спутников, пусть скачет — пусть его остановит! Надо удержать его от самоубийства!
Забегали люди, суматоха распространялась по всему стану.
Однако Юлий не был самоубийцей, хотя воевода Чеглок правильно понимал его безрассудные намерения. Чеглок ведь почитал самоубийственным всякое непосредственное (то есть искреннее, необдуманное) душевное движение и находил в высшей степени бесполезным всякий порывистый поступок в той области жизни — в государственных делах, — где чувство призвано служить прикрытием, благопристойной оболочкой для строжайшего расчета и холодных, чтобы не сказать бездушных, заключений ума. Чеглок, разумеется, не ошибался. Он был совершенно прав… и в силу этого ограничен как государственный деятель и мыслитель. Ибо высшая мудрость состоит в том, чтобы сознавать условность всех незыблемых положений и правил, действительных лишь в тех самых пределах, для которых они и установлены. Чеглок не учитывал, а, может быть, и не понимал того, что исключения, как бы ни были они сомнительны сами по себе, как раз и определяют течение жизни — задают ей направление и, в конечном итоге, самые правила.
Бывают такие мгновения жизни, когда безумие равнозначно мудрости. Впрочем, на то они и мгновения, чтобы миновать бесследно. Мало ли мгновений погублено у нас за спиной?
Лихорадочное возбуждение гнало Юлия. Все та же предельно обострившая и чувства, и мысли лихорадка, что вторые сутки держала его на ногах; без сна, без роздыха, он не замечал утомления. Юлий скакал, отбросив все постороннее, опасения жизни и смерти — порыв его был самоубийственен, безумен и мудр. В безумии его был расчет, за порывом стояли прежние размышления, отброшенные колебания, все то, что осталось в прошлом, разрешившись шальной скачкой в переполненную врагами столицу.
Расчет Юлия заключался в том, чтобы пожертвовать, если придется, собой, имея все же надежду на успех — сегодня, тогда как завтра не будет и этого. Завтра останется только одно: долголетняя, изнуряющая междоусобица с ничтожными приобретениями и потерями изо дня в день, с привычной, никого не трогающей кровью, с разоренной страной, толпами лишенных пристанища и крова, потерявших друг друга людей — добропорядочная, устоявшаяся, без особого риска война.
Сегодня, мнилось Юлию, еще можно решить дело одним ударом, а завтра втянутся в борьбу тысячи и десятки тысяч — народ.
Но, разумеется, Чеглок знал, что говорил, когда называл внезапный порыв Юлия самоубийством: может статься, княжич не пустился бы вскачь, как безумный, если бы не душевная боль, которая не имела никакого отношения к государственным делам и заботам.
Промчавшись единым духом верст пять, он разглядел за околицей открывшейся впереди деревушки латы и копья всадников. Скорее разъезд, чем полноценный боевой отряд, дозор, который продвигался навстречу Юлию неторопкой рысью, захватывая и пыльную белую дорогу, и прилегающий край поля с уставленными на жнивье снопами. То было предвестие военных действий.
Дозор приостановился, разворачиваясь нестройным рядом. И Юлий, когда можно было уже разглядеть лица, придержал коня, недоумевая, зачем наставлены копья и всадники заградились щитами, имея перед собой одинокого и почти безоружного верхового. Он оглянулся — назади, версты не будет, в пологой ложбине, куда спускалась, петляя, дорога, густо клубилась пыль, сквозь нее различались темные крупы лошадей и светлые пятна доспехов; слышался тяжелый топот копыт. То, стало быть, догоняла Юлия подмога — такой же отряд в десять-пятнадцать копий.
Равенство сил пробуждало в противостоящих Юлию витязях боевой дух, соблазняя их воспользоваться своим положением на пригорке и пуститься под уклон вскачь, во весь опор на противника! Они уж готовились было пренебречь столь ничтожной помехой, как одинокий всадник, растоптать его мимоходом, когда Юлий натянул узду и крикнул в голос:
— Я великий государь, наследник слованского престола Юлий!
И, верно, они нуждались в особенно громком окрике, чтобы уразуметь, с кем имеют дело! Направленное в беззащитную грудь жало копья дрогнуло…
И всё не могли поверить! Хотя, несомненно, имелись тут люди отлично Юлия знавшие… при других обстоятельствах. Ведь обстоятельства и только обстоятельства делают великих государей.
Этот растрепанный и без шляпы юноша, явившийся на пути…
Но сзади, за спиной Юлия, все явственней доносился топот подмоги.
— Я полуполковник великокняжеской дворцовой стражи Пест! — державшийся в середине ряда витязь поднял копье и открыл усатое молодое лицо, сдвинув забрало вверх. Примеру его, не нарушая строя, последовали остальные.
— Хорошо, Пест, я вас помню, — сказал Юлий, трогая коня с намерением въехать в их ряд. Нельзя было допускать, чтобы они видели государя перед собой как противника. — Я забираю вас с собой, Пест, мы возвращаемся в столицу.
Теперь уж они вполне уразумели — если кто сомневался, — что таки да, Юлий. Но замешательство от этого не уменьшилось, а, кажется, только возросло, Юлий это чувствовал. Полное самообладание оставалось единственным его оружием в решительном и скоротечном столкновении.
— Но, государь, — возразил Пест довольно резко, — я подчиняюсь… я выполняю приказы законного государя великого князя Святополка!
— Как долго, полуполковник? — сказал Юлий, оглядывая латников смеющимися глазами. Он говорил расковано и небрежно, скрывая не страх, но лихорадку, неутомимое возбуждение чувств и мыслей, которое мгновенно подсказывало нужные слова и действия. И эта же лихорадочная проницательность заставляла его скрывать и самое возбуждение как источник отважной, дерзкой уверенности в себе. — Как долго?
— Что вы хотите сказать? — возразил Пест не столь уж уверенно и глянул на клубящуюся все ближе пыль.
— Как долго, полуполковник, вы подчиняетесь Святополку?
— Уже четыре часа! — сообщил Пест и сразу затем смутился, уловив нечто нестоящее в этом основательном с виду заявлении. — Четыре часа! — повторил он еще раз — с нарочитой внушительностью.
Но поздно: на лицах латников можно было видеть усмешки.
— Всего четыре часа? — хмыкнул Юлий. — Это освобождает вас от ответственности.
Похоже, полуполковнику Песту не приходилось еще глядеть на дело с этой, довольно неожиданной для него стороны, он собрался было возразить… но промолчал, задумавшись. Близкий топот копыт неприятельского отряда мешал ему, однако, сосредоточиться. Тем более Пест не сознавал, что остался уже в меньшинстве, если не в одиночестве, покинутый своими людьми. Что-то переменилось, и Юлий догадывался, что стоит только отдать приказ, как латники возьмут полуполковника под стражу.
— Поверьте, государь, — нерешительно начал Пест, упирая копье в землю, чтобы освободить руку для расслабленного движения ко лбу, — душой я на вашей стороне. Целиком и полностью. Но столица в руках Святополка. Полки присягают Святополку.