Женя с Генкой не заблуждались на этот счет. Просто хотелось сделать Ляле приятное. От звонка в дверь вздрогнули все трое.
— Барыня Нина Петровна, — предположил Генка.
— Дед Саша-алкаш, — поправил Женя. — Из гостей да в гости.
Ляля отпустила кролика, рассмеялась. Она приняла эти предположения за чистую монету; занятая живыми зверьками, не учуяла мертвого.
Женя пошел отпирать дверь. Генка и Ляля высунулись из кухни, как дети — с любопытными минами, готовые исчезнуть в любой момент.
За дверью стояли Кэт и Марат. Марат соорудил снисходительно-надменный вид, черная кожанка и то ли кепка, то ли фуражка придавали его внешности такую же гармонию и колорит, как бриллианты и лунные шелка — мертвой Рите Дракула. Кэт куталась в роскошное песцовое манто; она благоухала смертями, ее лицо, ее глаза светились, мерцали чужими смертями изнутри — она была восхитительно хороша, как любой сытый вампир, и так же оглушительно страшна.
— Женечка, — промурлыкала Кэт с такими же снисходительно-надменными нотками, — я — сумку забрать. Ладушки?
— Забирай, — Женя отступил от двери. — Никто ее не трогал, стоит там, куда ты поставила.
Вошли оба. От Марата довольно ощутимо пахло не ладаном, а погребом, мерзлой землей и падалью. Кэт опять надушилась своими тяжелыми медовыми духами, но сквозь их сладкий хмельной запах пробивался все тот же вкрадчивый душок, вызвавший у Жени мгновенный приступ тошноты.
Кэт взяла сумку и принялась рыться в ней. Марат рассматривал Женю и Генку, прикрывшего дверь в кухню, как двоих опасных преступников, которые прячут третьего. Его темные глаза казались глубокими, пустыми и холодными, как пистолетные стволы.
— Ага… Интеллигенция, значит. Тощая прослой ка… гнилье либеральное… так-так, — констатировал Марат беззлобно, но неодобрительно. — Или богема?
— Богема, — сказал Женя. — Я тебя как бы к себе не приглашал, призрак коммунизма. Помоги даме собрать вещи — и идите с богом. Не смею задерживать.
— Н-да… — протянул Марат задумчиво. — Правильно сделала, что ушла, товарищ. Сознательно. Разлагающая обстановочка. Чуждая, можно сказать.
— Катюша, — вкрадчиво спросил Генка, — шубку, то сперли? Или как?
— А вот это не твое дело, Генчик, — огрызнулась Кэт с улыбкой, высоко обнажившей клыки. — Я полное право имею. Я, солнышко, может, всю жизнь мерзла да чужие обноски таскала, так что теперь, у всяких сволочей богатых…
— Ну, товарищ Ежов! Ну, товарищ Берия! Ну педагог! — восхитился Генка, тоже оскаливаясь. — Молодец! Быстренько ее перековал в сознательную гражданку! Хвалю!
— Ген, как бы…
— Да что там! Восторг!
— А ты, я смотрю, разговорчивый, друг ситный, — сказал Марат, делая к Генке шаг. — Видали мы таких в девятнадцатом, в Добровольческой, в золотых эполетах…
Генка так рванулся к нему навстречу, что Жене пришлось схватить его за плечи и удержать.
Его трясло от ярости, он уже не думал о том, как это выглядит — и Марат презрительно усмехался, глядя, как Генка пытается освободиться из Жениных рук.
— А главные враги, мил человек, не внешние, главные — внутренние. Ренегаты, враги народа. Так что ты скажи спасибо, что Катьку перетащил — а то мне все равно, вампир ты, не вампир, я и тех, и других разъяснял в лучшем виде. Ты мне не попадайся, и девочку мою не трожь — неприятностей не оберешься… Пошли, товарищ.
Кэт прошествовала по коридору походкой звезды подиума, окинула на прощанье Женю с Генкой неописуемым взглядом комиссарской подруги и выплыла на лестницу. Марат, не спеша, вышел за ней. Их шаги, совсем плотские, уверенные и четкие, слышались еще пару минут, пока внизу не хлопнула входная дверь.
Женя щелкнул замком.
— Ох и дурак же, — простонал Генка. — Ох, идиот… придурок жалостливый. Знаешь, Жень, я больше в это не играю. Никогда. Пусть их хоть на части режут. Мне наплевать. Воздух будет чище. А то выходит из них… Б-р-р…
«Не зарекайся, ибо нефиг», — подумал Женя, но ничего не сказал.
Стеклянная мука бесснежья продолжалась до середины декабря.
Дни становились все короче, дни исчезли совсем, превратились в мутный промежуток между сумерками, зато ночи сияли всеми огнями, грохотали взрывами хлопушек и петард, заменили дни, потеряли таинственность и покой. Предпраздничная зима остро, свежо, чудесно пахла свежей еловой хвоей, мерзлый асфальт заштриховали зеленые черточки осыпавшихся иголок; любая лавчонка сияла в ночи, как новогодняя елка, вся оплетенная мигающими электрическими гирляндами.
Лица прохожих стали веселыми и озабоченными. Год пришел к повороту, люди торопились расстаться с ним, отцепиться, снять, сбросить, как заношенную надоевшую одежду. Все мысли унеслись вперед, к бою курантов, к шампанскому и праздничному торту; все надежды уже связывались с будущим, только с будущим — и повсюду допоздна продавались календарики с гороскопами и восточной символикой, свечи и елочные игрушки.
В эти дни трое вампиров были постоянно и мучительно голодны.
Кроликов давно съели, съели их мясо вместе с кровью, хотя это не лучший способ утолить голод для вампира. Тетя Надя куда-то пропала, и больше кроликов не предвиделось. Женя созвонился с кем-то из старых знакомых и лепил модели для оловянных солдатиков; Генка порывался искать работу в ночную смену.
Получив деньги за модели, унизились до клуба «Лунный бархат». Пришли втроем, сели в самый сумеречный угол, задвинули Лялин стул подальше, заслонили от любопытных и презрительных взглядов. Сами изо всех сил не смотрели по сторонам. Пили кровь, стараясь не спешить, но все равно — с неприличной жадностью, жрали еще горячую крольчатину, как стая сказочных вурдалаков, урча, косясь на изысканное общество. Удрали, как только насытились — как из дешевой столовки.
Уходя, чувствовали себя мерзко, клялись не соваться больше в этот гадюшник, где шипят в спину — но через некоторое время пришли снова. В конце концов, решили, что будут ужинать здесь, пока что-нибудь не изменится — временно, не общаясь со всякой дрянью: «Вот этот голодранец со своей свитой — не иначе как сорок первого года смерти. Щенки голодные… Компания пацифистов, видите ли. Из тех, что нарушают равновесие»…
Мы не слышим.
Тихо в городе ночами. Тихо и очень холодно. Небо иногда розовело, румянилось от мороза, луна была розово-голубая, перламутровая, жемчужная — и звезды примерзали к небосводу случайными блестками. И всем очень хотелось жить, потому что жизнь казалась сказочной, прекрасной и многообещающей в эти волшебные ночи. И даже можно было отдохнуть от смертных воплей, от судорог чужой боли — смерть в эти дни куда-то отлучилась, угомонилась, исчезла, будто общее страстное желание жить заставило ее взять краткосрочный отпуск.
Перед самым Новым Годом повалил снег. Где-то в небесах разорвали перину — и пух летел вниз щедрыми, пышными хлопьями, танцевал в лиловом сиянии земных фонарей, укрывал своей невесомой милосердной одеждой нагую, усталую, грязную землю… Снегопад доброй заботливой рукой укутывал стылые остовы деревьев, смягчал острые углы, засыпал прорехи; снегопад укутывал озябшие одинокие души…
И Ту Самую Ночь провели дома. Сидели у окна, слушали бой курантов по радио, треск бенгальских огней и петард, веселые крики поздних гуляк, хохот. Съели большого кролика, удачно и вовремя купленного на птичьем рынке. Чокнулись кагором за Новый Год и новое счастье. Смотрели на розовое, золотое, колышущееся пламя свечей; личико Ляли в этом нежном живом мерцании казалось таким же прозрачным и мерцающим, как свеча, таким же живым и теплым. Хорошо было.
Отдыхали от постоянного груза беды.
Январские ночи состояли из снежных алмазов и морозного скрипа.
Воздух резал ноздри сверкающим лезвием, раздражал своим новым запахом — ярким, острым, жгучим запахом мертвого холода. Луна стояла в туманном радужном круге, мутная, стылая — освещала деревья в колючих блестках инея, какие-то торчащие из сугробов травинки с колосками, сухие, безнадежно неживые былинки… Как-то погасло, исчезло праздничное марево елочных огней, хотя еще только близилось Рождество — все возвращалось на круг, зима, холод, темнота и смерть опять вступали в свои права.