Снова потянуло гулять.
Асфальт скрылся под хрустящей ледяной коростой. Утоптанный снег, весь в сияющих иглах тонких лучей, пел, свистел, скрипел под легчайшими шагами — на пороше оставались еле заметные следы. Дыхание смертных существ вырывалось паром, теплым облаком, моментально схватывающимся на морозе; дыхания демонов было не видно — они выдыхали такой же разреженный лед, как и тот, что стоял вокруг. В эту пору внимательный наблюдатель особенно легко отличил бы Носферату от человека — если бы нашелся наблюдатель, которого это интересует.
В ночь перед самым Рождеством никому не сиделось в тепле. Ляля раскладывала пасьянсы на старых Жениных картах с палехскими картинками, потом смешала карты и убежала гулять, чмокнув Женю в щеку. Генка ухмыльнулся, рассовал по карманам сигареты, складной тяжелый нож, зажигалку, бумажник — и тоже ушел. Сидеть одному Жене совершенно не хотелось.
Та самая ночь, которая, по старому поверью, собирает всю тьму и все зло за весь год, впустила всех троих в свой ледяной мрак, как в бездонный колодец.
Генка, который бродил по пустынным заснеженным улицам в полном одиночестве, вдруг остановился от странного ощущения. Где-то в муках расставалась с телом человечья душа — но к этому зову Генке было не привыкать, как и к волне злобы и грязи, которую всегда подымает убийство. Но кроме неслышных и безнадежных воплей о помощи ему померещился голос Жени, Женя тоже звал, звал его, Генку, страстно хотел его видеть — это было ново, и Генка, не раздумывая, побежал через дворы, туда, откуда доносился двойной призыв.
Дворы, заваленные снегом, непроходимые, как арктическая пустыня, вывели к пустырю, огороженному забором из бетонных блоков. За забором маячил недостроенный дом, окна без стекол смотрели пустыми слепыми дырами, и башенный кран тянул свою стрелу над заиндевелой стеной, больше похожей на руину, чем на новостройку. Генка пробежался вдоль забора в поисках ворот. Они нашлись — на болтающейся створке белел плакат «Стой! Опасная зона!»
Ладно уж, не опаснее, чем везде. Пустырь был засыпан строительным хламом; из снега торчала стальная арматура, валялись пустые бочки, вымазанные чем-то белесым, распространяющим сладкий пряничный запах, но темная волна запаха крови перебила и аромат опилок, и вонь оконной замазки.
Женя стоял над телом, распростертым ничком на утоптанном окровавленном снегу. Генка подбежал ближе, на ходу вытаскивая нож из кармана. Под ногой хрустнуло — он наступил на валявшуюся в снегу магнитофонную кассету. Щелкнул пружиной ножа.
— Как… они ее, а!? Уроды… Сейчас.
— Ген…
— А?
— Это не она.
— Что?
— Я говорю, это не девушка.
Генка затормозил, глядя на Женю и тело на снегу расширившимися, непонимающими глазами. Его взгляд блуждал от Жениного лица к тонким пальчикам, оставившим на снегу красные борозды, от них — к голым ногам в луже крови, к содранным узким брюкам из тонкой кожи. Зазубренный ржавый прут наполовину в крови валялся в покрасневшем сугробе.
Женя присел на корточки, осторожно перевернул человека навзничь, приложил пальцы к вене на шее.
— У тебя ведь нож, да? Он дышит еще… чуть-чуть, но как бы можно…
— Ты что, рехнулся, Микеланджело? — спросил Генка, обретя наконец дар речи.
— Я… нет, я в порядке. Я просто не мог тут найти ничего как бы достаточно острого, и вспомнил, что ты нож…
— Нет, ты чокнулся. Ты ненормальный просто.
Генка сложил нож и сунул обратно в карман, в два шага оказался рядом с умирающим, присел рядом с Женей.
— Нет, ты посмотри!
Повернул запрокинутую голову к себе, как кукольную, провел пальцами по лицу мимо кровавого рубца во всю щеку — как проводят по пыльной мебели, чтобы показать результат нерадивой хозяйке. Поднес ладонь к Жениным глазам.
— Нет, ты видишь, а? Это же пудра, или как ее там?! Тональный крем или что… Это помада, Женька! Это косметика или нет, Микеланджело?!
— Ну, помада. Я знаю. Ты мне нож дашь?
— Женька, мать твою ити! Ты совсем обалдел или нет?! Тебе Катьки мало было?! Это же еще хуже! Это же прямо какой-то…
— Дай мне нож, он отходит.
— Туда и дорога! Мало я глупостей сделал…
— Теперь моя очередь. Дай.
— Елы-палы, Женька! Это вон его дело — давать кому попало!
— Генка! Время!
— Вот и по кайфу!
Женя вскочил на ноги, обшаривая взглядом снег вокруг. Генка следил за его движениями — горлышко бутылки, торчащее из сугроба, заметили оба и разом дернулись к нему. Женя успел раньше. Он выхватил бутылку из снега и грохнул ее об штабель кирпичей. Вздернул вверх рукав.
Генка наблюдал за происходящим с презрительной и мрачной миной. Он занес ногу, чтобы пнуть лежащего в бок — но передумал. Он отследил агонию, хмуро смотрел, как Женя пытается натянуть на труп брюки, как поднимает его и перекидывает через плечо — но, когда Женя направился к воротам, нехотя пошел за ним.
— Эх ты, Микеланджело… Я-то думал, ты нормальный мужик…
— Ген, ты как бы… не мог бы помолчать до дома?
Генка замолчал и побрел рядом, как немой укор.
Он не мог расплеваться с Женей всерьез даже из-за такого поступка, но выражал неодобрение всем своим видом. Выражение его лица обозначало: «Я этого не понимаю и принять не могу».
А Женя всего-навсего думал о живом мальчике с пластмассовыми браслетами, которого нужно было вытащить, забрать из клуба «Лунный бархат», и чью смерть Женя допустил из-за дурацкой болтовни с какими-то бессмертными подонками. Именно это и заставило остановиться около раненого и даже остаться после Генкиного протеста, хотя… Было и еще одно обстоятельство.
Ляля открыла дверь. Она уже вернулась, улыбалась, излучала чистый холод, яркую радость. Не погасив улыбки, посторонилась, пропустила в теплый домашний сумрак. Пошла следом, в комнату.
Женя положил труп на тахту, поразившись про себя, насколько это действо превратилось в ритуал. Генка уселся на стул у окна, чиркал и чиркал зажигалкой, снова мрачно наблюдал, презирая всей душой и обозначая это презрение всем видом. Зато Ляля взглянула с неожиданно доброжелательным любопытством — странная сущность, мужчина-мальчик-девушка, некое подобие поп-звезды или раскрашенной куклы, не вызвала у нее ни страха, ни неприязни.
Женя закурил, испытывая легкое чувство вины перед Генкой и еще что-то, похожее на смесь жалости, тошноты и раскаянья. Он наблюдал, как меняется лицо мертвеца: кровавый рубец таял, исчезал, остатки размазанного макияжа уже смотрелись, как облезшая краска на античной статуе, черты заострялись, на глазах становились четче, строже… Смерть снова облагородила пошлость до порока, подумал Женя, но этот образ сейчас отчего-то не показался правильным и точным. Ноздри новорожденного демона чуть заметно дрогнули, дыхание приподняло грудь — Женя внутренне напрягся, готовясь к чему-то тяжелому, неприятному, возможно, просто похабному, но ничего не происходило. Вдруг он заметил, что из-под слипшихся кукольных ресниц неофита выскользнула светлая капля, проползла по щеке, оставила темное пятнышко на подушке…
Это было совершенно неправильно.
Следующие три минуты Женя в странном оцепенении наблюдал, как новый плачет. Он не менял лозы, не открывал глаз, молчал и почти не всхлипывал, только пару раз судорожно вздохнул, а слезы текли по его лицу без всякой помехи.
Женя спиной почувствовал, как меняется Генкин взгляд; Генку смущали, раздражали эти тихие слезы, он был сбит с толку и злился на себя и на плачущего вампира. Ляля порывисто вздохнула за компанию. Женя понял, что тянуть тяжелее, чем прервать, и тронул нового за плечо.
Тот открыл глаза, желто-зеленые, как у ангорской кошки, такие же большие и так же косо прорезанные, остановил на Женином лице странный, усталый, печальный, какой-то обреченный взгляд и проговорил еле слышно:
— Как жаль…
— Что тебе жаль? — спросил Генка грубо.
— Что меня убили, — сказал новый, повернувшись к нему. — Да так гадко убили. Унизительно. Подло. И ни за что. И так не вовремя.