Ужас как-то забылся, притупился. Да и был ли? Чего бояться-то? Не в страхе дело. Просто все вышло так…

И тут что-то изменилось.

Скульнул ветер, дрогнуло ржавое железо. Скрипнули петли — смазать бы, да не собраться — тоненькая фигурка, серебряная, пушистая, втекла, крадучись, выпрямилась, тряхнула медным крылом кудрей — запахло мерзлой землей, ветром, зимой.

— Клара… ты что, мне кажешься?

— Кажусь, Лешка, кажусь. Галлюцинации у тебя с перепою — вот и мерещится. Алкоголик паршивый — смотреть стыдно.

Села на любимый диван… его. Вскочила, отряхнулась, пересела. Закинула ногу на ногу. Усмехнулась. Заметила под столом пустую бутылку из-под кагора — вскочила, схватила, лицо исказилось дикой, яростной злостью — грохнула об угол, только осколки брызнули.

— Ты чего, мать?

— Всюду следы! Всюду — запах! — взглянула презрительно. — Запах твоего хахаля! Не выношу!

— Клар…

— Нечего тут! Если уж сумел раз поступить, как мужик — закончи! Убери отсюда это дерьмо, ясно?!

— Тебе надо — ты и убирай. Мне не мешает.

— Ах, так!? Ну, хорошо.

Подошла ближе, села на колени, обвила руками. Ах, твою мать, сладко — и тяжко, и больно, как больно-то! Вроде бы не кусает, не целует даже — но в сердце холодный шип, между лопаток как нож воткнули, живот свело — спазмы, больно, черт!

Лешка протрезвел в момент — и стряхнул Клару с колен. Она рассмеялась сухо и холодно, будто внутри была сделана из промерзшего сыпучего снега, скинула серебристую шубку — открыла полупрозрачную блузку из черного газа.

— С чего это мне от тебя так паршиво всегда, Клара?

— А давай я тебя поцелую, зайчик? И не будет паршиво.

— Ну да, ты поцелуешь. И на меня наденут деревянный макинтош, и вокруг будет играть музыка. Спасибо.

— Что ты, Лешечка! Я ж тебе Вечность предлагаю, Вечность. И это не так уж и больно — раз — и все.

— Ну уж нет. Я и так в отличной форме.

— Оно и видно.

— Водку тоже грохнешь?

— Зачем же? Водку этот гаденыш не пил. Травись на здоровье.

Лешка плеснул из бутылки в стакан. Глотнул — и поморщился.

— Невкусно, миленький? Согласна, согласна, кровушка-то лучше идет. Соглашайся, Лешечка, не думай. Все будет в лучшем виде, как доктор прописал.

— Кончай уже меня лечить, змеища. Ты лучше скажи — ты при часах? Сколько там натикало? А то тут окон нет — день или ночь, не поймешь.

Клара подскочила к воротам, приоткрыла. Холодный ветер бросил пригоршню снега ей в лицо. Она отшатнулась.

— Ты чего, не знаешь, сколько времени?!

— А мне-то зачем? — Лешка улыбнулся со злобным удовольствием. — Пусть там хоть белый день — мне-то плевать. Это тебя, крошка, должно волновать.

Клара подняла с дивана шубу, начала надевать. Лешка поймал ее за рукав.

— Куда же ты, мой ангел? Не спеши так — вдруг сейчас уже рассветет, а? Спи лучше у меня. На этом диванчике. Так удобно! Многим нравится.

— Мне пора! — огрызнулась Клара, и сквозь злобу послышался страх.

— Ну что ты! Посиди еще! Что ж тебе, западло, что ли? Выпьем, поговорим… Выпьешь со мной водочки? Ах, да, ты ж у нас кагорчик употребляешь. Один моментик…

— Отпусти меня, скотина, мне пора!

— Страшно, Кларочка?

— Не дождешься! Отпусти!

Клара рванула рукав изо всех сил и вырвала его из Лешкиных рук. Напялила шубу в нервной спешке, бегом бросилась к выходу.

— Пока, Кларочка! — окликнул Лешка, чувствуя ту же злобную радость. — Не забывай старика, моя прелесть!

— Да пошел ты, урод! — прошипела Клара и выскочила в темноту и метель

Лешка задвинул засов, зевнул и сел на диван. От сердца заметно отлегло.

Мы с Джеффри разделили трех женщин. Две были живые.

Первая — наркоманка. Подсунулась на грязной площади около метро, когда мы шлялись по городу в поисках приключений. Было очень холодно, очень поздно и поэтому почти безлюдно, но ей, похоже, очень требовались деньги. Ей на все было наплевать. Эстет Джеффри даже вздрогнул, едва не шарахнулся в сторону, когда к нему обратилось это разлагающееся существо с разбитыми, синими, опухшими губами: «Моводой чевовек, васслабитьфя не ведаете?»

Мы переглянулись. Удар милосердия?

Она даже заулыбалась своим ужасным ртом, когда мы согласились пойти с ней. И глазки заблестели. Так обрадовалась, что просто-таки растрогала меня. Я даже хотел потрепать ее по щечке на прощанье — но это оказалось уж слишком противно.

Бедняжка пригласила нас в свой будуарчик. Это был подъезд жуткого дома, воняющий одинаково кошками и бомжами, с хламом, высыпавшимся из мусорного бачка, с единственной тусклой лампочкой, непонятно чем измазанной. Мы только поразились невзыскательности ее клиентуры. Кого можно захотеть в таком месте? Разве что — горячо любимую, навсегда потерянную — в виде последнего шанса…

Она нас обняла, когда мы ее целовали. Она умерла счастливой. Силы там, конечно, было с гулькин нос, и кровь на солидную долю состояла из ацетона и какой-то дряни, но мы так исполнились сознания доброго дела, что даже уложили малютку на грязный бетон поудобнее.

Спящий ангелочек. Шизокрылый.

Когда мы вышли из подъезда, воздух, благоухающий оглушительным холодом, показался восхитительно вкусным. Старое вино зимы, заметил Джеффри. Я только кивнул. Я пожалел, что не умею летать — вот бы в этот черный лед, в невесомость, к этим колючим, чудесным звездам!

— Еще научишься, mon cheri, — сказал Джеффри.

Хорошо бы.

Вторая была припозднившаяся мещанка. Лет сорока, красная, толстая и злая. Тени на веках синие и блестящие, помада цикламеновая. В дурацком пальто в обтяжку. Пыхтела на ходу, как маленький броненосец или бронепоезд, тащила хозяйственную сумку в клеточку.

— Молодые люди, — спросила у нас током сварливым и недовольным, — тут маршрутки еще ходят?

— Только в один конец, миледи, — сказал я галантно.

— До куда?

— До смерти, сударыня.

— Хам! — рявкнула она. — Пить надо меньше, козел! Развелось тут!

О, сколько она знала разных слов! Она по каким-то ужасным причинам, возможно, из-за предновогодних хлопот, упустила время дешевого транспорта, теперь ей надо было ловить тачку — и не на кого было спустить собак по поводу потерянных денег. Что бы было, если бы милая особа не встретила нас — страшно подумать!

Пока она орала на меня, шаря цепким взглядом по улице в поисках извозчика, Джеффри подошел к ней сзади, и положил ей руки на плечи.

— Помогите! — завопила она изо всех сил. — Грабят!!

— Отчего же не насилуют, синьора? — спросил я и схватил ее за руку с сумкой, которую хрупкая женщина держала, как кистень.

Дамочка покрыла меня в десять этажей и схватилась свободной рукой за самое дорогое — место, где прятала кошелек. Она смотрела мне прямо в лицо — и абсолютно не видела в нем ничего необычного. Даже страха, даже озноба она не чувствовала — одну только тупую упрямую злобу, которая распространялась на весь мир и на нас заодно.

Она так и не успокоилась, пока не умерла. Мы выпили концентрированной злобы — как технического спирта, до головокружения и тошноты, и бросили ее тушку там, где она упала в снег. То, что от нее осталось, было чище, чем то, что ушло, но тоже вызывало брезгливость.

Третья барышня была из наших.

Ее подогнала сухая метель, она подлетела, как клуб снега вперемежку с ветром, чинила политес, смотрела на нас нежно, глаза у нее загорелись темными рубинами — хорошенькая, худенькая, с русыми кудрями, в которых запутался снег. Ее белые щеки подсвечивала пара ночных смертей — в смысле, прерванных жизней; такая была душечка.

Мелкий злобный зверек, городская ласочка.

Мы не разговаривали. Девчонка была очень молода — хорошо, если старше меня на пару лет, невесомо слаба, но у нее явно имелись здоровые инстинкты Хозяйки. Она легко и четко включилась в нашу систему — ее собственная мизерная сила стала чем-то вроде проводника между нами. Приятно. Мы пошли с ней, куда она захотела.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: