К лесной сторожке он подходил в сумерках. Еще издали, меж деревьями, увидел желтый огонек: явился, значит, старик.
Василек пришел из деревни грустный, непривычно молчаливый. Только за чаем удалось его разговорить, выспросить новости.
— Плохие, парень, вести, — сказал старик. — В Омске объявился новый правитель — какой-то Колчак... абмирал. И с первых же ден показал свои волчьи зубы. Счас по всем деревням шастают каратели — силком забирают на службу парней, отымают у мужиков хлеб и скотину... Побывали и в Минино — не обошли стороной. У старухи моей — чо уж там, кажись, грабить? В пригоне — нор нарыли кони, в кармане — вошь на аркане. Дак не побрезговали — забрали мой тулуп. Хороший ишшо был тулупчик, дубленый. Старуха было кинулась отымать — по голове огрели, неделю не подымалась... Так-то вот, парень... В голос воет старуха — проклинает и лес, и меня, што на произвол судьбы ее покинул. А чо делать — ума не приложу. Уйти — все пожгут, повыведут микешки... под шумок-то. Мне ба время переждать, штоб какая ни на есть твердая власть пришла, под охрану свою лес-то взяла...
Долго сидели молча.
— Да, этот, видать, похлеще Временного всесибирского, на ходу подметки рвет, — неопределенно сказал Маркел.
— Можа, и он — временный?
— Поживем — увидим. Сюда-то, к нам в тайгу, никаким колчакам не добраться.
Дед Василек посмотрел на Маркела — пристально и удивленно.
Утром Маркел поднялся рано, стал собирать свою котомку.
— Эт куда? — полюбопытствовал старик, еще лежавший на нарах.
Маркел не ответил. Наверное, не слышал. Лицо его было бледно от бессонной ночи, серые глаза запали и лихорадочно блестели. Он быстро собрался, торкнулся в дверь и лишь на пороге, вспомнив, остановился:
— Спасибо за хлеб-соль, отец...
ГЛАВА IV
Солдатушки, бравы ребятушки...
После полудня, за густым ельником, за крутой излучиной Тартаса открылось Шипицино — большая старинная деревня. Дома здесь крепкие, кряжистые, рубленные из вековых лиственниц. Время не властно над такими постройками, с годами они становятся еще прочнее. Только бревна темнеют от старости и словно бы светятся изнутри кремовым, благородных оттенков, светом.
Как ни бедуют многие шипицинцы, а дома у всех — что терема. И то сказать: жить в лесу да не срубить себе путевую хоромину — это надо быть или калекой, или безнадежным лодырем.
Только избенка Рухтиных — Маркел издали ее приметил — разнится от всех. Ветхой старушонкой сползла она по пологому откосу к самой реке и остановилась, усталая, кособокая, опершись на костыли-подпорки, тускло глядя на мир маленькими подслеповатыми окнами.
Ох, как труден батрацкий хлеб, когда трое у Ксении Семеновны на руках, один одного меньше! Одна надежда на старшего, Маркела, была, а оно вот как случилось: опериться не успел — улетел в чужой город. Непонятное даже матери беспокойство, тревога какая-то снедали сына, гнали из-под родительского крова. А ведь радовалась поначалу: помощник рос золотой, до работы охочий — за что ни возьмется, все горит в его руках. Пристрастился к книжкам, они и сгубили парня, — так думала о сыне Ксения Семеновна...
У Маркела сладко заныло сердце, когда подходил он к родной избе. Как ни сурово было голодное и холодное детство, а все ж осталось оно в памяти самой счастливой порою...
Дуплистая ветла на огороде, куда лазал он мальчонкой зорить грачиные гнезда... Лужайка перед избой, где по весне появлялась первая проталина, покрытая полегшей прошлогодней травою... Скрипучий журавель с деревянной гулкой бадьею: в ненастье ветер раскачивал бадью, и она глухо гудела, бухаясь о сруб колодца. Однажды, еще несмышленышем, Маркел умудрился забраться в эту огромную бадью, она сорвалась и ухнула вниз. Хорошо, мать была поблизости, полумертвого, вытащила его вместе с бадьей из колодца. Мать рыдала в истерике, а соседки дивились чуду: не разбился ребенок, не вывалился в ледяную воду — теперь сто лет будет жить...
Ксения Семеновна встретила сына слезами. Повисла на шее, обмякла вся, затряслась в рыданиях. Маркел растерялся, не знал, что делать: неловко гладил мать по спине с выпирающими лопатками, бормотал что-то несвязное. Он и сам готов был разреветься. Осторожно подвел к лавке, посадил. И только теперь разглядел, как постарела мать. Русые волосы иссеклись, поредели. А ведь помнил — раньше была тугая, до пояса коса. Иссохла, потемнела лицом, только глаза были прежние: большие, серые, всегда печальные. Одни эти глаза и жили теперь, и светились на темном, как у старинной иконы, лице.
В молодости мать была красавица, да пауком высосал молодую кровушку непутевый отец, тяжкая нужда состарила допрежь времени...
Маркел не только внешне, но и характером походил на мать: такой же жалостливый и ранимый. И вот теперь сидели они молча, рядком — родные, любящие души, и не знали, как приласкать, чем утешить друг друга...
С печи слез младшенький, Игнашка, несмело подошел к брату, тронул за колено:
— Ты гостинчика мне принес?
Маркел засуетился, развязал свою котомку, достал краюху хлеба, прихваченную у деда Василька на дорогу.
Игнашка обеими ручонками схватил хлеб, отбежал в угол и, отвернувшись, стал жадно есть.
— Как живете-то, мама? — спросил Маркел и тут же устыдился глупости своего вопроса: видно ведь было и так.
— Живем — не тужим, — горестно качнула головой Ксения Семеновна и вдруг набросилась на сына. — Ты-то зачем явился? Ить весь поголовно молодняк в солдаты бреют, урядник Ильин третьего дни наведывался, все пытал, куда ты запропастился. Чо тебе не жилось в тайге-то, чего не хватало?
— Не знаю, мама... — Маркел понурил русую голову, сцепил на коленях пальцы. — Чего там высидишь, в тайге-то?
— Дак, можа, кончится когда это проклятое время, отсиделся ба...
— Не скоро оно кончится, если будем, как барсуки, по норам прятаться.
— Ты опять за свое... Один раз от смерти ушел, дак неймется? Ишшо хочешь судьбу попытать? Давай-ка ночуй, а утром беги обратно. Нашей нужде ты все одно ничем не поможешь, а себя решишь...
В это время хлопнула дверь, с улицы вбежала сестра Мотренка.
— Што за шум, а драки нет?! — крикнула она и кинулась к старшему брату. — Братушка пришел, а мы уж думали — тебя медведи там задрали!
— Тю, коза бестолковая! — прикрикнула на нее мать, но Мотренка и ухом не повела — тормошила брата, звонко хохотала.
Была она не в пример матери и брату бойкого нрава, голод, нужду переносила легко, даже с веселым презрением, и в свои шестнадцать лет уже расцвела: кровь с молоком, а любую работу ломила наравне со взрослыми. Ничто ее не сокрушало, никакая грязь к ней не липла. Она-то и стала главной опорой матери после ухода старшего брата из семьи, а потом увидел Маркел, догадался, что на практичной, изворотливой Мотренке держится все их скудное хозяйство.
— Ну дак как там, братка, медведи-то в тайге поживают? — наседала она. — Привет мне не передавали?
Рядом с сестрой и Маркелу сделалось легко, он шлепнул ее по крутому плечу, тоже рассмеялся:
— Как же, встретил одного недавно, сватов к тебе засылать собирается.
— Пра-авда?! А какой он из себя, шибко красивый?
— Да как тебе сказать?.. Маленько на Мишку Гуляева смахивает.
— Ой, да ты уж скажешь, братушка... — Мотренка зарумянилась, потупила темные, как ягода-черника, глаза.
Мать, с печальной улыбкою смотревшая на детей, тихо сказала:
— О деле надо ба думать, а оне резвятся, как маленькие.
— Пущай кони думают, на то им голова большая дадена... Правда, братка?
— То-то ты не думаешь, дак и голова у тебя порожняя... Стукни — зазвенит, — упрекнула Мотренку мать.
Игнашка, до этого наблюдавший из своего угла, подкрался к сестре сзади и огрел ее деревянной поварешкой по голове.