— Да, тебе доказывать бесполезно, — вслух подумал Маркел, — хоть кол на голове теши...
— Потому и бесполезно, што нечем крыть, — голосом победителя отозвался Микешка.
Выговорившись, он как-то сразу обмяк, ссутулился над костром, заклевал носом в чуткой дремоте. При малейшем шорохе он вскидывался, подозрительно косился на Маркела.
А у Маркела задеревенели туго стянутые веревкой кисти рук, саднило избитое тело, но все заглушала ноющая боль в правом колене: не вывих ли? Он сидел, привалившись спиной к сосне, безучастный ко всему, потерявший надежду на освобождение.
Толстые поленья в костре догорали, подергивались сизым пеплом. Стало особенно темно, как бывает перед рассветом. И в этой глухой темноте вдруг родился звук, похожий на скрежет ржавого железа. Звук поднялся, как бы отделился от земли, и знакомый Маркелу волчий вой — гортанный, подирающий по коже, — тоскливым эхом понесся над тайгой. Микешка вскочил, как ошпаренный, сложил ладони рупором и заревел в сторону волка:
— Ве-еста-а!.. Ко мне-е-е!! Э-у-р! Э-у-р! Э-а-р!
Маркел даже не сразу понял смысл этого странного зова — так поразило его снова сходство Микешкиного голоса с диким волчьим воем.
— Э-у-у! Ве-еста-а!!. Ко мне-е! Э-а-р-р! — выл Микешка, изрыгая скрипучие мощные звуки из самой своей утробы.
Но зверь замолчал, не отзывался. Микешка долго стоял, прислушиваясь к тишине, потом снова сел к костру, пробормотал:
— Ушла. Шибко гордая...
— Волчица, что ли? — подал голос ошарашенный Маркел.
— Какая тебе волчица! — Микешка со злобой швырнул в потухающий костер полено, так что искры взлетели столбом. — Собака это моя, Веста... Го-ордая, сволочь! А дело вот как было. Старая она совсем стала... Ну и промахнулась единожды на соболя. С-под самого носа зверек ушел. Да. А я-то вгорячах возьми да и огрей ее по морде сапогом. Она и убегла от меня. Теперь вот бродит вокруг да около, с голоду подыхает, а домой вертаться не хочет. Хотя и пользы от ней теперь на грош, а все ж таки... — Микешка подкинул еще в костер, продолжал: — Кровь-то в ней дикая — помесь собаки с волком, оттого, может, такая гордая. Не хочет простить. А сама сроду мне ничего не прощала, ни одной моей промашки...
И только теперь Маркел вспомнил удивительную историю об этом человеке и его собаке, рассказанную когда-то дедом Васильком.
Прежде Микешка Сопотов жил в деревне, пахал землю, водил скот и считался хозяином средней руки. Жадный, правда, был, но работать любил и умел — этого не отнимешь. И вот у приезжего охотника купил себе щенка — башкатого, лобастого: ни волк, ни собака. На вольных кормах сука скоро вымахала чуть ли не с годовалого телка, а силой и ловкостью могла потягаться с целой сворою деревенских собак. Но поражало в ней другое: незаурядный ум, если можно так сказать о собаке.
Раньше Сопотов редко охотился — было недосуг, а тут пристрастился к тайге и на зависть другим охотникам никогда не приходил с пустыми руками. Причиной этому была Веста с ее необычайным чутьем, хитростью и выносливостью. Она могла сутками преследовать зверя, обманывать и заманивать, пока не нагоняла его под Микешкин выстрел.
Но и характером была суровая и беспощадная: не прощала Микешке ни промаха в стрельбе, ни трусости и усталости — никаких человеческих слабостей не прощала своему хозяину и при любой его промашке бросалась под ноги, сбивала на землю, готовая разорвать в клочья...
Микешка сначала боялся суки, хотел сбыть ее или даже пристрелить, но вовремя уразумел, что старается-то она бескорыстно, на его же пользу, и стал помаленьку привыкать к крутому норову собаки, которая со временем сделала из него первоклассного охотника.
А вскоре понял Сопотов и другое: охотой заниматься куда прибыльнее, чем пахать землю или корежить лес. Тут может получиться, что сбудется давняя и единственная мечта: разбогатеть.
Шастая по тайге, он забросил хозяйство, а потом и вовсе переселился из деревни поближе к промыслу, срубив избенку в дальней лесной глухомани. Жена его недолго пожила — затосковала, качнулась разумом и померла. Обе дочери жили своими семьями, отца никогда не навещали, да он и не нуждался в родственных связях. Замкнулся, стал чураться и без того редкостных в этих местах соседей, Веста заменила ему человеческое общение.
Охотился, выгодно сбывал дичину и пушнину, копил в кубышку, предвкушая сладкое будущее, когда заявится он в родную деревню богатым человеком и все, кто ненавидит его теперь и презирает, падут ниц перед его капиталом. Он жил будущим...
С собакой обвыкся настолько, что понимал ее с полурыка, а она его — с полуслова. Да и слова-то постепенно тоже превращались в отрывистое рычание — собака не нуждалась в замысловатых длинных фразах.
Хозяином над Вестой Сопотов был только дома. В тайге верховодила над ним собака, и Микешка безропотно подчинялся ее умным «приказам».
— Во псина, дак псина! — восторгался дед Василек, когда рассказывал эту историю. — Карахтером сильней человека оказалась: приручила его, в зверя обратила... Вот как в жисти бывает, парень...
Но собачий век много короче человеческого...
И когда старая, потерявшая силу и нюх Веста, может быть, первый раз в жизни провинилась на охоте, то гордо ушла от своего хозяина, чтобы не видел он ее слабость, а помнил такой, какой была...
Вот и бродит теперь по сограм да непролазным чащобам, голодная и одинокая, ищет, зовет свою смерть.
И уж на самой заре снова всполошила ночь страшным волчьим воем, что унаследовала от своих диких предков. Микешка вскочил, приставил было к лицу рупором ладони, но, видно, раздумал звать, снова опустился у тлеющих головешек потухшего костра, в чуткой дремоте по-прежнему стал клевать носом...
А ночь уходила, иссякала темень, и мутный неверный свет уже сеялся сверху сквозь густую хвою сосен. Проступили ближние стволы, тускло заблестело отточенное лезвие топора, брошенного неподалеку.
Топор! Маркел еще не сообразил, что с ним делать, а уже прикинул: если вытянуться всем телом — можно достать ногой. Так! Подгрести к себе, под себя, к связанным за спиною рукам...
Он отполз от сосны, сколько позволяла веревка, стал осторожно вытягивать здоровую ногу. Ближе, ближе... Но встрепенулся Микешка, хрипло рыкнул:
— Чего возисся?!
— Замерз.
— Терпи, казак, атаманом будешь.
— Ладно, буду...
Понял Маркел: надо, чтобы Микешка привык к шорохам. Он стал елозить на месте, шуршать по снегу ногами, делая вид, что согревается. Микешка равнодушно понаблюдал за ним, подбросил в костер сушняку. Это уже плохо! Разгуляется мужик, перестанет дремать. Но нет, Микешка, отодвинувшись от вспыхнувших сучьев, опять ссутулился, уронил на грудь голову. В предутренний час трудно справиться с тяжелой, вязкой дремотой...
Маркел смелее потянулся к топору. Ловко зацепил за обушок носком сапога, поволок к себе, пяткой толкнул за спину — и вот уже занемевшие руки коснулись холодного металла. Страха не было, только нервная дрожь передергивала напрягшееся до последнего предела тело: скорей, скорей! Поставил топор на обух, лезвие пропустил меж кистями связанных рук, стал тихонько тереть веревку об острие... Но снова вскинулся Микешка, буркнул:
— Я тя!.. Чо прыгашь, как блоха в штанах?
— Замерзаю, говорю. Греюсь...
— Дак, может, горячих угольков под зад сыпнуть?
— Сыпни себе.
— Мотри, вьюнош!
— Мотрю...
Микешка отвернулся, затих. Маркел поднажал на топор, почувствовал, как ослабла веревка. И вот руки свободные, в правой — гладкое топорище. «Бежать! Тихонько подняться и... — лихорадочно бились мысли. — А если вывихнута нога? Догонит Микешка... А не догонит, так... деда Василька-то предаст, конец старику. А если Микешку это... топором?..» — он опасливо покосился на мужика. И обмер: тот пытливо глядел на него в упор ясными, словно не спал, глазами... И, видно, что-то понял:
— Ты, вьюнош, это... Ты чо это делаешь, а-а?.. — встал на четвереньки, двинулся на Маркела.