Золоторенко, наконец, при своем деле, которое, может, на роду ему было написано, — даром что в целях конспирации и по прежней профессии Кузнецом его нарекли.
Майк Парус тоже при деле, и трудится с неменьшим вдохновением. Он сочиняет воззвания к сельским жителям. В помощники ему выискалось два грамотея: бывший ссыльный Карнаухов, толстый угрюмый мужик, да Спирька Курдюков, которого кержаки с детства готовили на своего проповедника и потому обучили грамоте. Помощники переписывают готовое, сочиненное Маркелом: Карнаухов молча, с тяжкими вздохами и сопением елозя длинным носом по бумаге, а Спирька то и дело вскакивает со стула, носится по избе, орет и машет кулаками:
— Чо ты, Маркелка, про лиригию ни словом не обмолвился в листовке?! Што она опивум народа, и так прочее?
— Нельзя пока об этом. Верующие за нами не пойдут...
— Ну и хрен с ними! Я сам верующим был, а счас могу любого попа али проповедника Христова на гнилой осине кверх ногами повешать! Зна-аю ихние проповеди! «Возлюби ближнего, ако самого себя...» А сам, паразитина, одной рукой кадилом машет, а другой — в карман к тебе лезет али за глотку цапает...
Маркел отмахивается, подходит к окну. Мимо избы, топоча, как загнанное стадо, бегут «хлопцы» Золоторенко. Дед Сила мелко трусит позади всех, придерживая портки. Свою огромную шомполку он тащит на плече, наподобие коромысла. Но и этак ему тяжело, он опускает «орудию» на землю, волочет за конец дула.
Никто, конечно, не заставляет старика становиться в строй, маршировать вместе с другими. Он сам напросился в роту Золоторенко и теперь вот лезет из кожи, чтобы не ударить в грязь лицом.
Вечереет. На столе — груда исписанной бумаги.
— На сегодня хватит, — говорит Маркел своим помощникам и выходит на улицу.
Тишина. Ласковая, недокучливая теплынь. На фоне светлого неба серыми столбами толчется мошкара.
Маркел направляется к реке. На берегу, в кустах тальника, встречает Золоторенко. Он затаился и кого-то выжидает.
— А-а, Майк Парус! — тихо приветствует Фома, протягивая руку. — Сидай туточки и трошки помолчи.
— Ты что, свидание здесь назначил?
— Ага. Помолчи трошки.
— А где же она?
— Сейчас мои хлопцы приволокут... Помолчи.
Маркел удивленно лупает глазами, и Золоторенко сам не выдерживает, начинает шепотом объяснять:
— Понимаешь, разведчиков обучаю. Добрых три хлопца подобрал. Зараз послал «языка» словить.
— Где же они его возьмут?
— Есть туточки один... любитель природы.
Через несколько минут внизу, под обрывом, раздается шорох. Фома вскакивает, молча подает руками какие-то знаки. Трое дюжих парней втаскивают по косогору огромный мешок и кладут его у ног Золоторенко. Мешок ходит ходуном: в нем кто-то брыкается и сдавленно мычит.
— Добре, хлопцы! — шепчет Фома. — Вытряхайте!
Из мешка вываливается человек со связанными руками и с кляпом во рту. Маркел отпрянул в испуге: Кузьма Сыромятников!
— Развязать! — хладнокровно командует Фома. Хлопцы развязывают Кузьме руки, вынимают изо рта кляп. Один из них подает Фоме аккуратно смотанную удочку и кукан с рыбой:
— Так што, обнаружено при «языке», товарищ командир.
— Добре!
Кузьма некоторое время очумело озирается по сторонам, хватая ртом воздух. Потом его начинает трясти, он со сжатыми кулаками наступает на Золоторенко:
— Ты что... Белены объелся?
— Боевые учения, товарищ комиссар, — оправдывается Золоторенко. — Тренирую разведчиков. Приказав хлопцам: взять заместо «языка» любого, кто прохлаждается на берегу, лодыря гоняет... Не думав, не гадав, шо ты попадешься, — Фома прячет в черные усы чуть приметную ухмылку.
— Сук-кин ты сын! — Сыромятников отходит к обрыву, приседает на корточки, ломая спички, пытается прикурить. Фома садится рядом, услужливо подносит комиссару огонек.
— Звыняй, коли шо не так, — миролюбиво говорит он. — Мабуть, яки замечания к моим разведчикам е?
Кузьма поперхнулся дымом, закашлялся.
— Какие там замечания?! — выдавил он, вытирая слезы. — Подкрались, сграбастали — и пикнуть не успел...
— Добрые хлопцы?
— Угу.
Связанный из четырех бревнышек плот скоро несло течением. Управления он почти не требовал: полая вода еще не сошла, отмели и перекаты были не опасны.
Маркел Рухтин глядел на проплывающие мимо берега, покрытые темной зеленью сосен, ельника да кедрача. Когда плот подносило близко к берегу, сквозь заросли проглядывали тихие заводи, над которыми пуржил белый черемуховый цвет. И вода была покрыта осыпавшимися лепестками, словно хлопьями снега. Непуганые дикие утки спокойно плавали среди этой ослепительной белизны, часто ныряли, торчком ставя хвосты, и при приближении плота даже не поднимались над водой, а улепетывали, быстро лопоча крыльями и оставляя на белой глади темные полоски чистины...
«Жизнь — она как река, — размышлял Маркел, настроенный на благодушно-философский лад. — Есть в ней свои глубины и отмели, бурные перекаты и крутые излуки, свои тихие заводи и заросшие, воняющие болотом, плесы... И есть стремнина — стремительный и могучий поток глубинных вод, который покорен лишь тем, кто сильный духом и телом...»
Он вытащил из нагрудного кармана пиджака тетрадку в черном клеенчатом переплете. Плот покачивало, строчки ложились торопливыми зигзагами, наскакивали одна на другую:
Чистой синевою смеется река, порошит в глаза черемуховым цветом, а что там впереди, за дальним окоемом? Какая ждет радость, какая печаль?
Маркел задержался в Косманке, не поплыл вместе с теми, кто отправился по низовым селам агитировать мужиков в партизаны. Отговорился срочной работой: воззвания, мол, писать не закончил, и лишь теперь признался самому себе, что схитрил, — хотелось ему поплыть одному на своем крохотном плотике, полюбоваться буйным цветением природы и хотя на часок, на минутку причалить у крутого мыса, напротив деревни Зыряновской, чтобы одним глазком, пускай даже издали, увидеть Маряну, которая снилась ему долгими ночами, томила сердце светлой печалью.
До заветного мыса добрался он к вечеру. Спрыгнул на берег, привязал плот за коряжину. Взобрался наверх по крутому сыпучему яру. Отсюда до деревни было версты четыре, не больше.
Сначала пошел, потом побежал. Вот и сосновый бор, на краю которого стоит аккуратный бревенчатый домик, приютивший Маркела той памятной лютой зимою. Добрые люди спасли его здесь от верной гибели, а судьба подарила синие, ставшие родными теперь, глаза Маряны. Сейчас он уже глядел в эти глаза, диковато-пугливые и зовущие, уже ощущал на своей щеке ее легкое дыхание, — взявшись за руки, они шли зеленым лугом, поднимая с цветов желтые облачка пыльцы, и Маряна разговаривала с этими цветами, с птицами и порхающими мотыльками на понятном только ей одной безмолвном языке...
Маркел не решился сразу заходить в избу: не известно, как встретит хозяин, кажется, заподозривший его тогда в чем-то нехорошем по отношению к Маряне. Он спрятался в кустах и стал ждать, не появится ли девушка во дворе. Тихо было, только куры шебуршали в лопухах да из глубины бора еле доносился стук топора. Над головою вдруг гаркнула ворона могильным, раздирающим душу голосом, от которого Маркел невольно вздрогнул.
Из избы вышла маленькая старушка в черном, перекрестилась и стала шугать прутом крутившуюся над подворьем ворону. Маркел не сразу узнал в этой старушке хозяйку дома, не так чтобы старую в то время женщину. А когда все-таки узнал и окликнул и хозяйка подошла, — поразился, как изменилась она, постарела за эти несколько месяцев!