Рядом, в соседней канаве, клацнул затвор винтовки, раздался сдержанный голос:
— Кого тут леший носит?
— Пароль?..
И снова темень, тишина, глухой шум реки.
Только в крайней избе села желтеет огонек керосиновой лампы. Здесь — дым коромыслом, над разостланной на полу самодельной картой склонились косматые головы. Вокруг карты ползают на четвереньках, стукаются лбами, горячатся.
Только что разведка принесла тревожную весть: каратели заняли деревни Забоевку, Куликовку, Никольскую, двумя обходными колоннами движутся на Минино, где находится сейчас партизанский штаб.
Да, нагнали шороху Колчаку. Партизанский край стал для него «вторым фронтом», не менее серьезным, чем первый, то есть наступление частей Красной Армии с запада.
Недаром же обратилась недавно с «воззванием» к восставшим белогвардейская газета «Барабинская степь», и в этом «воззвании» слышалась не угроза, а, скорее, мольба: «Если бы вы, шабурники, жили спокойно, не слушались большевиков, то победа была бы за нами... Ведь на вас брошено три батальона отборных солдат-егерей и лучшие батальоны легионеров, а эти войска нужны там, на фронте!»
Вот как! Не от хорошей жизни, конечно, такая откровенность, высказанная с расчетом на сочувствие. Но у партизан более точные сведения о противнике. Известно им, что неделю назад из уездного города Каинска выступил отряд польских легионеров численностью до пятисот человек, вооруженных станковыми пулеметами, бомбометами и артиллерийскими орудиями. К ним присоединились каратели поручиков Храпова и Телегина, разрозненные кулацкие дружины, много раз битые белые милиционеры. Да триста действительно отборных солдат-егерей, да сотни четыре кадровых солдат из так называемых отрядов особого назначения.
Вот какие силы двигались на партизан, чтобы раз и навсегда покончить с «шабурниками», очистить и укрепить тыл, без чего, по справедливому мнению Колчака, была немыслима борьба против наступающих с запада частей Красной Армии.
Пока что партизаны избегали прямых столкновений, отходили все дальше в тайгу, накапливали силы. И вот село Минино, темная ночь, большая изба на краю села, желтый свет керосиновой лампы и с десяток мужиков (весь командный состав чубыкинского отряда), ползающих вокруг большой самодельной карты.
Иван Савватеевич, заложив руки за спину, ходит вокруг спорящих, молчит. Его будто никто и не замечает, но он слушает внимательно, ловит каждое слово. Перед ним распрямляется крохотный мужичок с побитым оспой, птичьим личиком, по которому трудно определить возраст. Про таких говорят: маленькая собачка — до старости щенок. Мужичок этот — командир одной из групп в чубыкинском отряде, говорит неожиданно гулким, утробным басом, и даже по голосу можно догадаться, что подчиненных своих он держит в ежовых рукавицах.
— Может, зряшная это затея, Иван Савватеевич? — спрашивает он. — С этим боем-то? Наломают колчаки нам хребтину — и более ничего. А я дак так кумекаю: уходить надо в урман, сохранить силы, посидеть трошки, а в подходящий момент и вдарить, да так, штоба пух от их полетел!..
На полу перестают спорить, задрав головы, выжидательно смотрят на командира.
— Кто ишшо так думает? — спрашивает Чубыкин.
Двое поддерживают рябого мужичка.
— А Золоторенко што скажет?
Фома тычет в карту кургузым пальцем, горячится:
— Надо оборонять Минино, бачьте, яка удобна позиция!
— Для тебя одного и удобная, — спокойно возражает Кузьма Сыромятников, — потому что семья твоя здесь...
— Да ты шо, сказывся?! — взвивается Фома. — Жалкую, не подсказал тады хлопцам, каких разведке обучал, шоб вони в Тартас тебя кинули! Мешок пожалел.
— Будет вам! — обрывает Чубыкин. — Говори дело, комиссар,
— Мое слово такое, — Кузьма вытянулся, всех оглядел строгим взглядом, оправил под ремнем гимнастерку, — надо выступать навстречу карателям, и немедленно. И биться до последнего патрона. Да! Бойцы Красной Армии идут напролом, несут огромные потери, не считаются ни с чем, чтобы вызволить нас из колчаковского рабства, а мы при первом же серьезном столкновении с противником смазали пятки и драпаем, петляем по кустам, как зайцы...
— Ото ж гарный та лихой у нас комиссар! — Золоторенко прижал к груди огромные кулачищи. — Люблю таких... до изнемождения.
— И долго ты продержишься, ежели попрешь к черту на рога? — пробасил рябой мужичок. — За пару часов от отряда одне воспоминания останутся... Уходить надо, спасать людей, оне ишшо нам сгодятся опосля.
— А где Майк Парус? — спросил Чубыкин. — Ага, тутока. Говори!
Маркел поднялся с пола, подумал. Сказал тихо, но решительно:
— Уходить, товарищи, нельзя. Надо бой давать. Чья будет победа — еще посмотрим, но дело даже не в этом. Мужики понять должны, что защитить себя они могут только сами, и боле никто другой. И не только теперь, а на будущее это понять: хочешь свободы — добывай ее с оружием в руках, а не то — подыхай рабом...
— Красно говоришь, — скривился все тот же мужичок с ноготок. — А я вот, к примеру, пожить ишшо желаю, поглядеть, кака она жизня дальше почнется... Уходить надо, переждать.
— Это так, — Иван Савватеевич терзает в кулаке рыжую бороду. — Это верно, уходить надо, — с дробовиками да пиками супроть пушек не попрешь, не перешибешь плетью обуха... Да тока и потачку колчакам давать нельзя, слабость свою выказывать. А то ить они полными хозяевами тайги себя возомнят, тада беда будет... Я вот и кумекаю: отойти ба нам к речке Жибаре, там и учинить для медведей ловушку, ага...
Все снова валятся на пол, лохматые головы нависают над картой.
— Дак а што там увидишь? — гудит Чубыкин. — Не шибко-то я верю этим бумагам. Без их знаю то место не хуже собственной избы. Там один переход через речку — деревянный мост. Каратели его никак не минуют. Слева — Тартас, а справа — болота такие, што сам черт шею сломат...
— Во це голова! — восхищается Золоторенко. — Не голова, а генеральный штаб! Та як же мне-то не стукнуло? Ще в детстве, помню, по клюкву туды ходыли...
— Как, мужики? — перебивает Иван Савватеевич.
Все согласились с командиром, даже настырный рябой мужичок гукнул в кулак что-то одобрительное. Уже на рассвете закончили обсуждать план боевых действий, продуманный до мелочей.
Не велика речка Жибара. Кто впервые увидит — непременно скажет: старому воробью по колено. Вытекает она из Сухановского болота и всего с десяток верст, петляя, несет свои темные, настоянные на болотной гнили, воды к таежной реке Тартас. У истока так совсем крохотный ручеек, который то проблескивает среди непролазных зарослей камыша и осоки, то вдруг исчезает под зыбучей лабзою, чтобы через десяток саженей снова выглянуть на свет божий.
И только ближе к устью, подпертая мельничной плотиною, Жибара выравнивается, становится глубже и шире. Однако и тут ее легко можно перейти вброд не только конному, но и пешему.
Да, речка невзрачная, что и говорить, но со своей особинкой, может, единственная такая на весь урман: неприступная ни для зверя крупного, ни для человека. Правый берег ее так заболочен, что подойти к воде невозможно опять же ни конному, ни пешему.
Только у плотины, рядом со старой мельницей, наведен деревянный мост, и к нему проложена гать из огромных полусгнивших бревен.
Тут единственное место, где можно с левого берега переправиться на правый, перейти по гати широкую полосу болота, а там уже, чувствуя под ногами земную твердь, подняться на голый от леса угор, на котором желтеет, ходит белесыми тяжелыми волнами высокая вызревающая рожь.
К Жибаре партизаны пришли среди ночи. Остановились на левом берегу, у мельницы. Чубыкин велел костров не разводить, не шуметь, а копать окопы в густых прибрежных зарослях тальника и черемушника в полной скрытности и тишине.
Мужики работали при тусклом свете луны, которая серебристой ладьею качалась над темной тайгой, отражалась в тихой речной воде. Кряхтели и шепотом матерились, вгрызаясь в неподатливую, прошитую крепкими кореньями землю; мошкара липла к потным спинам, но люди терпели: Чубыкину шибко-то перечить не станешь, приказ есть приказ, а велено до рассвета, как кротам, уйти всем в землю, чтобы и коршун с высоты не заметил, что ночью тут были, копошились живые люди...