А на мельнице, при тусклом огарке свечи, над разостланной на полу самодельной картою, снова маячили косматые головы.

Командиры боевых групп, «штабисты», чихая от мучной пыли, горячились, переругивались. Давно ли некоторые из них пахали землю, корчевали лес, охотились, — и духом не ведали, что придется командовать людьми, что от их сметливости и ума зависят сейчас жизни этих людей, а может, и большее — судьба всего народа, вставшего на защиту собственной, родной им власти.

И потому так преобразились «командиры» и были неколебимы в своих суждениях и беспощадны друг к другу.

И только Иван Савватеевич, как всегда, был спокоен, тяжелым шагом ходил вокруг спорщиков, иногда подавал голос, и этот гулкий, как из бочки, голос сразу всех настораживал, пресекал споры, разрешал недоразумения.

Самый сильный и лучше других вооруженный отряд под командованием Фомы Золоторенко решено было оставить на левом берегу, расположить в окопах на боевой позиции, что тянулась от мельничной плотины до устья Жибары, — вплоть до крутой излучины Тартаса. Еще две группы партизан выдвигались вперед. Они по мосту переходили на правый берег и надежно укрывались по обе стороны дороги, ведущей к мосту через гать. Прятаться им придется прямо в болоте, среди высоких кочек и чахлых кустарников, зато неприятелю и в голову не придет ждать угрозы со стороны гиблых, непроходимых топей.

Основной удар принимал на себя отряд Золоторенко. А когда начнется бой, выдвинутые вперед группы должны сомкнуться в тылу врага и отрезать ему путь к отступлению.

Главные же силы партизан, главные не столько по боеспособности и вооружению, сколько по количеству, а также обозы и штаб расположились южнее, прикрывали подход к Жибаре с тыла, со стороны села Урез, откуда, по донесениям разведки, двигались крупные силы чехов и белополяков. Командование этой группой прикрытия взял на себя Чубыкин. Вся ответственность за судьбу отряда ложилась на его плечи: в случае поражения он должен был увести людей в тайгу, сохранить их от полного разгрома и уничтожения, — и тех, что будут с ним в группе прикрытия, и этих, на Жибаре, которые смогут отступить к нему, снова слиться в один отряд...

* * *

К рассвету отряд Золоторенко полностью окопался на своих позициях, а две группы перешли за реку, укрылись в болоте по обеим сторонам дороги.

Первую группу возглавлял неопределенного возраста мужичок, тот самый, что возражал против этой боевой операции, звал в тайгу; второй командовал Кузьма Сыромятников. За недостатком командиров комиссару, бывшему фронтовику, имеющему боевой опыт, нередко приходилось руководить в боях группами и отрядами. А поскольку связной при штабе пока не требовался, Майк Парус был назначен к Сыромятникову в помощники. При нужде Золоторенко всегда мог отправить его на связь с чубыкинским отрядом.

Они лежали рядом, на широкой кочке, застланной охапками камыша. Тихонько разговаривали, курили осторожно, в рукав.

Операция была рассчитана на внезапность. Завтра к мосту должны подойти каратели. И если партизанская засада не будет обнаружена, противник без опаски пойдет строевыми колоннами, не готовыми к внезапному бою. Этого только и надо...

А пока — строжайшая осторожность. Не исключено, что где-нибудь рядом рыскают вражеские разведчики. Партизаны давно заставили колчаков уважать себя, сбили с них прежний гонор, научили бдительности...

Медлителен, тягуч таежный рассвет, томительно тянутся минуты напряженного ожидания. И тишина какая-то вязкая, глухая, словно с головою погрузился в липкую болотную няшу.

И невольно вздрогнешь, когда гукнет вдруг где-то странная, потаенная птица выпь, прозванная в здешних местах болотным быком, — загукает на всю округу, будто неведомый кто-то растягивает гармонь на одной басовитой ноте, а в ответ диким, пронзительным хохотом по-лешачьи отзовется еще какая-то птица...

— Развопились, черти-дьяволы, — зябко поеживаясь, говорит Маркел, — прямо аж мороз по коже...

— У каждого своя песня, — отзывается Сыромятников. — Может, поют они самое нежное — про любовь.

— Про любовь... — Маркел помолчал. Спросил охрипшим вдруг голосом: — А ты знаешь, Кузьма, какая она будет, любовь? В будущем?

— Так, наверное, как всегда... В основе продолжения рода...

— Да я не об этом... Звери и птицы тоже продолжают свой род, даже рыбы... А мы — люди ведь. И думается мне, что когда коммунизм настанет и все будут жить в мире и дружбе, одной семьей, то главное на земле и будет — любовь. Что, разве не так? Бога отвергли, а человек поклоняться чему-то должен... Вот и будет молиться любви, она ведь — повыше бога, сам говоришь, — в основе продолжения рода и всего сущего на земле... Только ее святой лик от грязи надо очистить, что напласталась веками... как на икону древнюю, почернелую и мухами загаженную.

— Мудрено говоришь, — перебил Кузьма, — у тебя коммунизм раем небесным получается, где ангелы да серафимы там разные на прозрачных крылышках порхать будут, голубиную любовь разводить... А ведь будущее — это все мы, ты, да я, да вон Макар Русаков — земные, грешные люди. И какими будем сами мы, таким наше будущее будет... Вот ты, к примеру, готов сейчас, прямо из этого болота, в коммунизм шагнуть?

— Я-то? — Маркел подумал. — Я-то нет, не готов. Пораньше бы маленько. А сейчас злобы во мне много накопилось, вот этими руками могу человека, врага своего, задавить. А в коммунизме такие ни к чему, врагов там не будет... Вот деда Василька — того сразу можно бы в коммунизм пустить, такой он был — человек из будущего, хоть и грамотешкой слаб, ни Маркса, ни Ленина не читывал.

— А мне, наоборот, сейчас ты больше нравишься, вот такой, чем тогда, когда впервой тебя там, в Омске, увидел, — слюнтяя с коровьими ресницами.

— Вот и объяснились в любви, — усмехнулся Маркел. — А приходилось тебе, Кузьма, видеть такое? По осени березы еще в листве, и вдруг — снег, липкий, тяжелый. Молодые дерева под тяжестью в дугу гнутся, аж макушками до земли притуляются. Многие ломаются, а другие зацепятся вершинами за коряжину какую, да так и растут горбатые, в поклоне вечном. Но есть березы особой силы. Сколь ни гнется такая — не сломится и вдруг да рванется вверх, как конь норовистый, распрямится, скинет снег — и в небо готова улететь... Таким вот я чувствую себя теперь, не пойми только, что хвастаю.

— Во-во! — обрадовался Кузьма. — Такие и нужны коммунизму: битые-кореженые, да совесть не потерявшие. Но далеко еще до тех времен, не дожить нам с тобой, наверное. Народишко-то у нас... Веками твердили: своя рубашка ближе к телу, моя хата с краю... Возьми кулака или купца того же... А что делать с такими, как Спирька Курдюков? При всякой власти и при любом обществе могут такие нарождаться — со звериной кровью в жилах...

— Вот кончится война, если останемся живы-здоровы, куда ты?

— Ох, не скоро она, проклятая, кончится, Маркелка. Много нам еще придется драться — мы ведь первые, волчьими стаями со всех сторон обложены... Не смогу я позабыть про винтовку, покуда эти волки зубами на нас щелкают... А ты?

— Мне бы подучиться немного, — голос Маркела осекся. — Мне бы... книги я люблю больше всего на свете... Сам писал повесть — не закончил. Рассказы писал, стихи... Сейчас-то понимаю — не то... Рассказать бы, как оно все было на самом деле, — про болото это рассказать, о чем мы говорили, о чем думали в эту ночь...

А ночь постепенно уходила, уже сумерки разбавились жидкой синевою, и где-то в последний раз дико захохотала неведомая птица. Люди притихли, насторожились.

На угоре белесым пятном обозначилось ржаное поле. Марево закурилось над болотом. Потом схватился пожаром восточный край неба, первые лучи пронзили лебяжьего пуха облака.

И тогда на угоре замелькали черные силуэты трех всадников. Они словно плыли в золотых волнах ржи, быстро приближаясь. Вот остановились, видимые четко, как на ладони. Конный дозор белогвардейцев. На одном поблескивают золотистые офицерские погоны. Офицер что-то приказал и остался на месте, двое других медленно тронулись вперед, сторожко оглядываясь по сторонам.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: