— Мы гарантируем тебе жизнь...

— Одна моя жизнь не стоит многих жизней моих товарищей.

— Значит, будешь молчать?

— Да... Я ничего не знаю...

Храпов встал из-за стола, заложил руки в глубокие карманы ладного английского френча. Шагнул к Маркелу, качнулся с пятки на носок, скрипнув хромовыми сапогами:

— В героя хотишь поиграть? В этакого благородного бесстрашного рыцаря, одетого в мужицкий армяк? Как же, — романтик, поэт! — Храпов вернулся к столу, взял Маркелову записную книжечку, сшитую из толстой оберточной бумаги. Полистал, нашел нужное, торжественно продекламировал:

Пускай я буду побежден
Врагами в схватке боевой,
Но вольной птицей я рожден
И с непреклонной головой!

Не дурно-с... Возвышенно-с! Благородно-с! Не Пушкин, конечно, но... А если мы эту непреклонную голову да преклоним сейчас к чурбаку, да махнем над нею топориком? — поручик зверовато оскалил редкие длинные зубы. — Или, учитывая, что имеем дело с поэтом-романтиком, поступим еще деликатнее — по турецкому способу посадим на кол, а-с?

— Этим вы никого не удивите, — спокойно сказал Маркел. — Это единственное, что вы научились делать... Воевать-то не шибко умеете... Красная Армия вон как пинками под зад вас гонит...

— Молчать!!

Его начали жестоко избивать. Коренастый конвоир цепко держал сзади за руки выше локтей, — словно заковал в железо. Храпов, по-крысиному щерясь, бил по голове, в живот, выламывал на руках пальцы. Пинал сапогом по раненой ноге.

Рядом пыхтел Платон Ильин, тоже махал кулаками, заходясь от одышки. Пожилой польский полковник суетился вокруг, кричал почему-то рыдающим голосом:

— Мы с партизаном посланы воевать, а туг — мальчишка! Ай-яй-яй, такой молоденький ребенок, а жизни не пожалеет!.. Не бейте его, он все расскажет!

Но Маркел только стонал и плевался кровью. Его сбили, стали топтать ногами. Конвоир бегал во двор за водой, приносил холодную, из колодца. Водой окатывали голову, бухали целыми ведрами — приводили в чувства.

И снова скрипел откуда-то издалека, из красной тьмы, ржавый голос:

— Куда увел Чубыкин своих шабурников?

— Сколько в отряде человек?

— Сколько винтовок, ружей?

— Кто пишет листовки?

Черный глазок пистолетного дула мельтешит перед лицом, и временами, теряя сознание, Маркел видит рядом не крысиную мордочку Храпова, а красивого, упитанного подпоручика Савенюка...

* * *

Очнулся он в темном амбаре. Была ночь: сквозь щели в потолке сочился бледный свет, виднелись звезды.

Попробовал шевельнуть руками и ногами — вроде бы все цело, только саднит и тупо ноет. В голове тоже тупая чугунная боль. Но пытать уже вряд ли будут: утром казнь. Значит, ничего он не сказал, никого не выдал. От этой мысли стало легче. Выдержал. Не согнулся. Через какие муки, утраты и горечи шел к этому последнему испытанию! Значит, все пошло только на пользу: закалило, выжгло всю робость, и перед смертью он предстанет таким, каким мечтал себя видеть всю жизнь. Значит, есть в нем сила, которая сильнее самой смерти...

Одно только плохо — не доведется уже поговорить с друзьями-товарищами, близкими душами: Чубыкиным, Золоторенко, Кузьмой Сыромятниковым... Сколько жил вместе, бок о бок, а главного так и не сказал и ничего не успел написать из того главного.

Где теперь отряд, и все ли живы, и помнят ли о нем, и знают ли о его злосчастной участи? Наверное, партизаны подбираются уже к далекой таежной деревне Межовке, и там Иван Савватеевич, к которому испытывал последнее время Маркел родственные, сыновние чувства, снова развернется во всю ширь: спокойный и мудрый, соберет под свое могучее крыло сотни и тысячи униженных, обездоленных и поведет их в последний, решительный бой...

Но нет, он и в эту последнюю свою ночь не был одинок и забыт в глухом темном амбаре.

Первым пришел к нему самый близкий и родной человек — мать. Маркел узнал ее по голосу, по глухим рыданиям за дверью, когда умоляла она часовых впустить на минутку к сыну, чтобы проститься с ним. Ксения Семеновна ползала в ногах у солдат, а они ругались, пинали ее и били прикладами, пока не прогнали прочь...

Вторым пришел крестный отец, Григорий Духонин. Он пошушукался с часовыми, которые, чиркая спичками, долго разбирали какую-то записку, потом открыли дверь. Поп шагнул в темноту амбара, и дверь за ним с противным скрипом, похожим на вороний вскрик, снова затворилась.

Отец Григорий вытащил из кармана огарок свечи, чиркнул спичкой. Трепетный огонек деловито приладил на оглобле перевернутых в углу саней, отыскал чурбак, перетащил его поближе к лежавшему на гнилой соломе Маркелу, уселся поудобнее, — видно располагался надолго.

Маркел повернулся к нему, в ответ на приветствие шевельнул разбитыми губами.

— Что же, сын мой, вот и пришел твой черед держать ответ перед богом и перед людьми, — голос отца Григория звучал кротко, с бесконечной печалью. — Упреждал я тебя: не ходи в это полымя адово, не дай совратить себя антихристам. Не послушал... Так послушай теперь хоть совета моего: ты и на свете еще не жил, мученик господний, а утром... Не противься, не гневи господа, скажи им, что требуют от тебя, и за то даруют они тебе жизнь.

Мягко, убаюкивающе звучал бархатный голос. Так бы слушал и слушал... Но когда до Маркела стал доходить сквозь вязкий туман страшный смысл сказанного, он снова, как на допросе, почувствовал гудящую боль в голове, а во рту — соленый привкус крови. По сути, отец Григорий требовал от него то же, что и поручик Храпов, только не бил по раненой ноге, а истязал кровоточащую душу.

Маркел приподнялся на локтях, собрался с силами. Сказал, трудно вылепливая слова разбитыми губами:

— Не понимаю вас, батюшка... Раньше, помнится, пеклись вы о спасении каждой христианской души... Теперь, спасая меня одного, научаете, чтобы я предал и загубил сотни невинных душ...

— Невинных? — голос отца Григория стал наливаться гневом. — Антихристы они, твои товарищи! Взбаламутили народ смутой дьявольской — сын отца, брат брата готовы зубами загрызть! Теперь только уразумел я: пока жив хоть один большевик — не остановить на земле кровопролития.

Маркел сказал грубо, чтобы прогнать попа, избавиться от этих новых пыток:

— Ты и раньше так думал, да трусил признаться... Выжидал, чья сторона верх возьмет... Уходи, поп... Твой язык я пуще польского не разумею...

Отец Григорий резко поднялся с чурбака, взметнув ветер полами рясы. Заколыхался, готовый погаснуть, крохотный огонек свечи. В дверях поп обернулся:

— И это за все добро, какое сделал я тебе... змееныш?! Будь проклят тот день и час, когда обучил я тебя дьявольской грамоте, вразумил книгочейству! А сколько мук принял за тебя, сколько греха на душу положил, спасая от погибели, наставляя на путь истинный?!

Отец Григорий кинулся к свече, схватил ее, обжигаясь расплавленным воском, и выскочил на улицу...

И еще один человек приходил в ту ночь к Маркелу. Этот не стал унижаться и просить часовых, а сделал безумную попытку проникнуть к смертнику в амбар силой.

Перед рассветом, когда темнота особенно сгущается, вдруг раздался за стенами тяжелый топот, потом возня, глухие удары, задавленные вскрики. Кто-то налег на дверь, сотрясая, рванул ее так, что хряснули засовы, взвизгнули вырываемые из косяков железные скобы. Но тут грянули выстрелы, взломщик тяжко рухнул у порога, успев лишь сказать на последнем вздохе:

— Маркелка... Прощай...

Маркел по голосу узнал Макара Русакова. Вспомнил, что Макар оставался в заградительном отряде Золоторенко. Как же он оказался здесь? Значит, добрался до Жибары кто-то из ранее посланных Чубыкиным связных, предупредил Фому, и отряды встретились у села Минино на переправе, и о его, Маркеловой участи стало известно партизанам, — иначе как бы нашел его преданный до гробовой доски, наивный, как малое дитё, богатырь Макар Русаков...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: