Дорога пошла под уклон, поп запрыгнул в телегу, тронул вожжи. Лошадь взяла рысью, телега затарахтела по обглоданным колесами кореньям. На зеркальные ободья наматывались влажные разноцветные листья, разлетались по сторонам, яркими заплатами липли к потному крупу лошади.
Только теперь Маркел окончательно понял, что жив. Немалым усилием отогнал от лица черный зрачок смерти и будто впервые в жизни увидел это небо и этот лес, гудящий медноствольными соснами, рябящий в глазах березами.
Что-то теплое, живое, похожее на радость, шевельнулось в груди, и слеза обожгла щеку...
— Чо делать-то теперь будешь, крестничек? — спросил отец Григорий.
Маркел хотел что-то ответить, шевельнулся, и глаза снова застлало туманом от боли.
— Уходить тебе надо, а то как бы свои же мужики не пришибли. Подумают, помиловали тебя за то, что предал: Митьку-то Бушуева вон как уважают — защитником своим считают... А с другой стороны, — Савенюк не передумал бы... Зверь-человек, попадешься еще раз ему на глаза — расстреляет, антихрист. Это он дружбу со мной не хотел терять — помиловал...
Долго ехали молча. Лес кончился. Телегу мягко покачивало теперь в размытых колеях дороги. Почуяв близость деревни, лошадь наддала ходу.
Вечерело. С луговой стороны потянуло пряным запахом осоки, дымком далекого пастушьего костра. Было тепло, уютно на земле.
Поп мурлыкал под нос что-то протяжное, но не заунывное, — не то песню, не то молитву. Его благостное настроение передалось Маркелу. Пришло какое-то легкое чувство освобождения, отрешенности от всего, что с ним произошло. Он с благодарностью подумал об отце Григории. Все-таки добрый это человек. Никогда не делал людям худого, — наоборот, старался, как мог, утешить в горести и печали. Иногда оказывал бескорыстную помощь сиротам и обездоленным.
Его, мальчонку-безотцовщину, и пригрел, и обласкал, а когда увидел тягу к грамоте, обучил читать и писать, потом помог устроиться в церковноприходскую школу...
Да, многим он, Маркелка Рухтин, обязан отцу Григорию...
Поп будто догадался, о чем он думает, наклонился, спросил тихо, участливо:
— Шибко голова-то болит?
— Вроде маленько полегчало.
— Подживет. Были бы кости целы, а мясо нарастет. — Отец Григорий белозубо улыбнулся, огладил пышную бороду. Продолжал ласково, с легким укором: — Не в то стадо ты забрел, сын мой. Время сейчас тяжелое, все, как по святому писанию, выходит: брат на брата, сын на отца с рогатиной попер. Вот и надобно в сторонку, в кустики уйти — переждать, пока все образумится...
Маркел пошевелился, стараясь как-то выразить свое несогласие.
— А Савенюк в это время мужиков будет пороть, — с трудом вылепил он разбитыми губами, — хлеб и лошадей отнимать, парней силком в армию гнать... А кто воспротивится — с теми... вот как со мною...
— Савенюк и его головорезы — накипь, исчадье ада, — легко согласился отец Григорий. — Когда воду взбаламутят — наверх всегда всплывает дерьмо...
— Почему же вы, батюшка, привечаете его? В вашем доме он постоянно останавливается...
— Грешный я человек, — смиренно ответил поп, — никому отказать не могу...
И вдруг рассердился, заерзал на сене:
— А ты молод еще, сын мой. И глуп к тому же. Рано тебе осуждать меня, ибо не ведаешь того, что пригрел я басурмана с единой мыслью: в меру своих сил обуздывать карателей, чтобы меньше крови народной пролилось.
Лгал отец Григорий. Нагло, без стеснения. Каким-то внутренним чутьем угадывал это Маркел и почувствовал, как изнутри накаляет его злоба. Рывком приподнялся на локтях, пристально глянул в чистые поповские глаза.
Спросил громко, вызывающе:
— Кровь народную жалеете? А забыли, как выдали однажды Бушуева, когда он в доме вашем Савенюка прижучил?!
— И опять ты глуп, сын мой, — невозмутимо отозвался отец Григорий. — Жизнь я ему сохранил в эту ночь, твоему Бушуеву. Сам побежал карателей звать, а матушке шепнул, чтобы она Митькиных людей упредила... А так бы все едино взяли его, ибо безрассудна была его выходка. А ты думал, он, Митька-то, божьим чудом спасся тогда?
— Путаете вы все, батюшка... Ежели вы Бушуева пожалели, зачем же карателей-то было звать? — искренне изумился Маркел.
— И опять же за тем самым, чтобы кровопролитие отвратить. Надо же было как-то спасти и Митьку, и Савенюка со товарищи его... Уразумел теперь, сын мой?
Маркел растерянно поглядел на попа. Подумал: не такой он и простак, отец Григорий, хоть и глаза у него по-бараньи кротки и наивны.
— Тебе Савенюк враг, а мне он — человек божий, живая душа, — тихо продолжал поп. — Я политики вашей не касаюсь, а лишь долгом своим чту в наше черное время, похожее на долгую Варфоломееву ночь, по силе-возможности спасти больше человеческих душ, гибнущих бессмысленно, ако неразумные тараканы... Ведь кончится когда-то эта страшная ночь, и воздастся мне тогда за праведные деяния мои...
— Значит, вы не признаете ни правых, ни виновных... Выходит, о себе больше печетесь, батюшка! — вырвалось у Маркела, и он выругался про себя: черт дернул за язык. Отец Григорий спас ему жизнь, а он, вместо благодарности, всю дорогу перечит попу, дерзит... Вот уж непокорная натура: что на уме, то и на языке. А пора бы действительно ума-то набираться, посдержаннее быть — не дите малое...
Но батюшка вроде бы не рассердился.
— И о себе пекусь, — смиренно согласился он, — и дело свое считаю превыше прочих всех... А кто прав, кто виноват в теперешних кровопролитиях — богу одному ведомо. Они ведь, большевики твои, тоже не святые апостолы. И хлебушко у мужиков отымали, и храмы господни оскверняли. А Христос учит нас: «Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благоволите ненавидящих вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас. Ибо, если вы будете любить только любящих вас, какая вам награда?» Так-то вот, сын мой! Время на чистую воду выведет грешных и праведных, правых и виноватых, а сейчас — есть ли более достойное дело, чем спасать заблудшие души христианские...
Отец Григорий говорил вдохновенно, певуче, с длинным оканьем, и от этого сами слова казались круглыми, какими-то уютными, успокаивающими боль, отодвигающими в далекую даль жестокую реальность... И пришло сознание, что в чем-то он прав, отец Григорий, и не только из личной корысти претерпел за него, Маркела, грубые унижения и оскорбления Савенюка... Да только ли за него?
Смеркалось, когда они подъезжали к деревне. Впереди показались размытые туманом желтые огоньки окон. Хорошо запахло березовым дымом, донесся сварливый собачий брех.
— Давай-ка сенцом тебя притрушу, — сказал отец Григорий. — От злого глаза подальше... Уйти тебе надобно на время из деревни. Вот хотя бы на заимку к лесничему деду Васильку. Чудно-ой человек, не от мира сего, — божья непорочная душа, ако у младенца. Зверью да птице поклоняется, на пень молится... Лесной человек...
И Маркелу сквозь тягучую дремоту представился загадочный дед Василек этаким старичком-лесовичком из детских сказок: маленький, юркий, клок зеленого мха вместо бороды, а на голове — красная, в белых пятнышках, шляпка мухомора...
И вот он шел теперь на Василькову заимку, да слаб еще был, сил не хватило — заночевал на таежной тропе, у костра. В полудреме-полубреду провел эту ночь, и только ближе к рассвету успокоился, сидя, прикорнул у огня. Проснулся от неясного гула, вскочил на ноги.
Огромный коряжистый пень, под которым был разложен костер, гудел и ухал, как неведомое чудовище, выплевывая из разверзнутого зева огненные снопы искр.
У пня напрочь выгорело трухлявое нутро, образовалась тяга, как в печной трубе, и потому он ожил: застонал, завыл диким зверем на разные голоса...
Маркел огляделся по сторонам. Темно еще было. Огромная ночь стояла над тайгой — беспросветная, гибельная... Ни единой звездочки в небе, ни единого признака жизни на земле... Он закрыл лицо ладонями, упал на кучу хвойных веток, забылся...
ГЛАВА III
Дед Василек