Он закрыл глаза, точно от резкого света... Нет, дальше так было нельзя! Он давно уже только понаслышке да по чужой указке — о господи! — представлял себе, как живут люди, о которых он писал. И никого не интересовало сегодня, что он, писатель Уланов, чистосердечно заблуждался?! Да так ли уж чистосердечно! Чем бы неправда ни объяснялась, она рано или поздно оказывалась гибельной и для того, кто лгал, — она иссушала, обеспложивала и оставляла в одиночестве. Только правда, единая правда, большая в малом и малая в большом, только она и была нужна людям — и тем, кто читал, и тем, кто писал.
«Что же мешает мне сегодня? — спросил себя Уланов. — Духовное ожирение, привычка к комфорту, к удобной жизни?.. Да, да, и это... — ответил он, все более ожесточаясь. — Вирус благоразумия, проникший в кровь, в мозг... Да, да, боязнь кому-то не угодить, кого-то обидеть, боязнь лишиться житейского благополучия, сколоченного «искренними заблуждениями»... Да, да, все верно! — Николай Георгиевич упивался этим саморазоблачением. — И я был прав, конечно: время обогнало нас... Что же мне теперь делать?!»
Он как бы в нетерпении сильно застучал ладонью по столу, и в чашке из-под кофе запрыгала, зазвякала ложечка.
«Анафема ей, удобной жизни! — пошевелил он беззвучно губами. — И этому дачному затворничеству... и моим дачным заботам! Будь они трижды прокляты! Моя башня не из слоновой кости — она из кирпича, и к ней проведена канализация. Это вполне комфортабельная башня... Но надо бежать, бежать!.. И попробовать еще раз!.. Может быть, попробовать еще раз, как будто и не было ничего? А, Николай Уланов? Начать с чистой страницы, пуститься опять в поход... как тогда, как двадцать три года назад?! — Он повел вокруг отрешенным, невидящим взглядом. — Как в тот июльский вечер по Арбату с вещмешком за спиной, в тот теплый тихий вечер — на Перхушково и дальше, дальше, через дым и огонь, все дальше — до победы!.. Мне еще только сорок два — это же не старость. И я должен видеть и слышать, видеть и говорить... Я должен знать, какие сны снятся сегодня людям...»
В голове Уланова, набегая одно на другое, торопливо, жадно проносилось: «И как живет на свою зарплату уборщица вот этого кафе?.. И что самое важное в жизни для той вот девицы с голубыми веками?.. И о чем мечтает сегодня председатель рязанского колхоза?.. И что манит и веселит их души?.. И что помогает сутками, если надо, не слезать с трактора, не бросать станка?.. О, это магическое, всесильное, неопровержимое советское «надо»!» — И Уланов медленно, как бы открывая нечто новое, произнес про себя чьи-то вспомнившиеся слова: «Если есть на свете кто-нибудь, кто не имеет права на одиночество, то это писатель».
...Голованов посмотрел в окно — на площади неостановимо кружились космические белые и красные рои, слепо пылали окутанные газом созвездия фонарей и свадебно сияла тысячеоконная гостиница — там все осталось, как было. И в то же время все стало новым и еще более непостижимым, потому что все изменилось у самого Голованова. Только что его единственная, его великая надежда лопнула, как детский воздушный шарик: Глебу было сказано, что договора с ним не будет ни завтра, ни через неделю — вообще не будет.
— Антологию исключили из плана, — объяснил ему редактор поэтического отдела. — Знаете, не хватает бумаги.
Как ни уклонялся Голованов от этой встречи, редактор все ж таки углядел его, окликнул, и тут ему пришлось повернуться к своей судьбе лицом: Глеб подошел к столику, где сидели товарищи из издательства.
— Не повезло вам, — сказал редактор. — Поверьте, я тоже огорчен. Но не вешайте головы... У вас впереди еще много всего, целая жизнь.
За столиком прекратились разговоры; все смотрели на Глеба с досадливым сожалением, в котором угадывалась просьба: уходи, не порть нам настроения. Редактор встал, протянул руку, и Голованов принялся в полном смятении горячо благодарить.
— Спасибо! Ну конечно... Я понимаю... Я буду всегда помнить. — Он крепко стискивал руку редактора.
— Не за что — что вы! Очень огорчен... — бормотал редактор, пытаясь высвободить свои пальцы.
— Не стоит... Конечно... Спасибо! — все повторял Глеб.
Спохватившись, он выпустил руку редактора, покраснел и, улыбаясь, поклонился всем за столиком. С той нее улыбкой оглушенного человека он вернулся на свое место.
«Это немыслимо, чтобы так не везло, этого не должно быть, — словно укорял он в ошибке кого-то, кто распоряжался его делами. — Вронский тоже не пришел и не принес денег... Даже по самой теории вероятности так не может быть...»
— Занятно, занятно, — проговорил он вслух.
А затем он почувствовал облегчение — туповатое, как после долгого, утомительного пути... «Вот и все, и беспокоиться не о чем, — подумал Голованов. — И никуда не надо ходить, звонить. Все кончилось — и никого не надо ни о чем просить».
Взгляд его упал на бокал с шампанским, что все еще стоял, нетронутый, перед ним; Глеб машинально взял бокал и выпил одним глотком.
— Так-то лучше, — сказал парень, сидевший за его столиком. — Газ уж весь вышел, наверно.
— Возьмите «Мишку», закусите, — сказала девушка. — Чего вы скучаете?
— Извините, я не скучаю, — неловко ответил Глеб. — Желаю вам счастья на сто лет, — попытался поправиться он.
Ему еще налили, и он опять выпил. «Я просто неудачник, — сказал он себе с усталым спокойствием, с той безнадежной твердостью, с какой говорят: «Я болен, тяжело болен». — И я всегда был неудачником... И у меня никогда ничего не получалось — даже поразительно! За что бы я ни брался — все проваливалось...»
Он взял конфету, развернул, откусил половинку и свернул из серебряной бумажки тонкую трубочку.
«Теперь меня наверняка выдворят из Москвы, — подумал он. — Ну и правильно, пусть выдворяют... Так мне и надо — я неудачник. И пусть мне будет еще хуже!..» Вдруг он словно бы стал задыхаться, к его горлу подступил крик: «Но почему, почему так плохо со мной?.. И Вронский вот не пришел!.. И ничего ниоткуда, ниоткуда!..» Он вспомнил о Коломийцеве — о письме, отправленном этому доверчивому другу, и ему стало еще хуже — он почувствовал себя обманщиком.
...Николай Георгиевич встал из-за стола, он не мог здесь больше оставаться. «Подожду Анну у входа, — решил он. — Вечно она заставляет себя ждать, каждый день мне надо где-нибудь ее ждать». Теперь ему казалось, что и женился он неудачно, и ему больше подошла бы другая жена, не Анна с ее безалаберностью, с неизбывной суетой, с постоянной мелочной требовательностью, а всего лучше было бы ему вообще не жениться, чтобы не знать вечных семейных «надо». Но прежде чем уйти из кафе, Уланову надо было расплатиться — этой необходимостью он никак не мог пренебречь. И он стоял, нетерпеливо вертя головой, высматривая официантку.
А столик сзади, недавно покинутый незадачливыми гуляками, занимали уже другие посетители, решительно на них не похожие: девушка лет восемнадцати — девятнадцати и трое юношей такого же приблизительно возраста.
— ...Подумать только, где мы его встречаем! Но это жутко хорошо, что мы тебя нашли, — говорила контральтовым голосом девушка одному из парней. — Но где ты пропадал все время?
Девушка была очень хороша — это Николай Георгиевич отметил, несмотря на свое жестокое раздражение. Точно по неведению, по ошибке очутилась она здесь, в этом жарком, дымном зале, — здоровая, рослая, орехово-загорелая, светлоглазая, светловолосая, наивно повязавшаяся белой ленточкой, в нарядном платье из голубоватой материи сплошь в белых цветочках, вышитых гладью.
— Да нигде... уезжал, потом приехал, — ответил парень, к которому она обращалась, — худой, с длинным, губастым лицом, в черном свитере.
— Сколько мы не виделись? Года полтора... Нет, два! — воскликнула девушка. — Как здорово, что мы встретились, и как раз сегодня, когда мы... Но где ты пропадал? Ты все нам расскажешь.
— Нечего рассказывать, — ответил парень; у него был не то испуганный, не то виноватый вид.
— Занимайте места согласно купленным билетам, — поторопил их другой юноша. — Все объяснения после первого бокала.