И Вологонов, вдумчиво хмуря густые, с чужого лица брови, прячет руки глубоко в рукава, не отводя от Нилушки испытующего взгляда неуловимых глаз.
Фелицата нетвёрдо помнила, кто именно был отцом её сына, я знал, что она называла двоих, какого-то "межевого студента" и купца Выпороткова всему городу известного силача, буяна и гуляку. Но однажды, когда она с Антипом и со мною сидела у ворот, балагуря, и я спросил её, жив ли Нилушкин отец, - она пренебрежительно сказала:
- Жив, да пёс ли в нём!
- А кто он?
Как всегда облизывая кончиком языка сухие, красивые губы, она ответила:
- Монашек один...
- Это - всего проще! - вдруг живо воскликнул Вологонов. - Это самое бы доступное уму.
Он долго и нимало не стесняясь подробностями, объяснял, почему именно монашек мог быть родителем Нилушки предпочтительно пред купцом и "межевым", говорил и, несвойственно для него, горячился; даже всплеснул руками, но тотчас же охнул от боли, сморщился и уже с упреком сказал женщине:
- Что же это ты раньше-то болтала?.. Эх, зря!
Фелицата, улыбаясь, присматривалась к старику, в карих зрачках её горел насмешливый и наглый огонёк.
- Я была тогда хорошая, всем желанная, сердца доброго, нрава весёлого, - пела она, жмурясь и притворно вздыхая.
- Монашек - это бо-ольшое обстоятельство! - задумчиво сказал Антипа.
- Очень меня мужчины изыскивали для радостей своих, - вспоминала Фелицата.
Вологонов приподнялся, покрякивая, дёрнул её за рукав сатиновой кофты цвета бордо и строго сказал:
- Пойдём-ка ко мне, дело есть некакое!
Она усмехнулась, подмигнув мне, и - пошли: старик - бережно передвигая изуродованные ноги, женщина - точно примеряясь, как бы удобнее ей свалиться на левый бок.
С этого вечера почти ежедневно Фелицата приходила к Вологонову, часа по два они пили чай, и я слышал сквозь переборку неутомимый, поучающий мерный голос старика:
- А слушочки, слушки эти надобно пускать осторожно, с сомнением: говорит-де невразумительно, а кое-какой смысел - есть, и будто прорицает...
- Разумею...
- Потом сон какой-нибудь, к делу подходящий, надобно тебе увидать. Напримерно: исходит из претёмного леса старец некий, глаголет: "Фелицата, раба божия, грешница душесмрадная..."
- Ну, заскрипел...
- Помолчи, неразумие! Бывает - и хула над собою выгоднеполезней хвалы. Да, так значит, видишь-слышишь ты: "Фелицата, повелеваю тебе, - иди прямо и сделай то, о чём тебя встречный попросит!" Ну, ты и пошла бы, а он - тут и есть, монашек-то...
- А-а-а, - догадливо тянет женщина.
- То-то! Дурёха...
- Вот как, значит...
- Али я худу научил кого?
- Ну-ну-ну...
- У меня тут ума на тыщу человек да ещё с гаком...
- Это - известно, - согласилась Фелицата.
В другой раз Антипа сожалительно ворчал:
- Нехорошо, что слова у него всё простые! Не подходят они в эдаком деле, тут нужны слова тёмные, многозначные, - многозначность слов скорее внушит людям почтение-внимание к ним.
- Это - зачем? - спросила Фелицата.
Вологонов сердито объяснил:
- Зачем, зачем! Почитать-то надо кого-нибудь али нет? Он почёту достоин, будучи вовсе безвредным для людей, да безвредные-то незаметны. И тебе надо заняться этим - учить его словам иных красок, помудрёней, позвончей...
- Да я не знаю никаких эдаких-то...
- Я те скажу, а ты, когда он спать ложится, внушай ему. Напримерно: "Адом исполнены - покайтесь!" Слова тут нужны церковные, строгие: "Душеубийцы, пожалейте бога, окаяннии!" Гляди, - не "окаянные", а "окаяннии"! Хоша... это, пожалуй, крутенько, негодно... Ну, да я сам займусь этим исподволь...
- Уж ты лучше сам...
Вологонов начал всё чаще останавливать Нилушку на улице, ласково внушая ему что-то, а иногда брал за руку, вёл к себе в комнату и там, угощая дурачка чем-то, просил сладко:
- Ну-кося, скажи: не торопитесь, людие? Ну?
- Фонарик, - кротко говорил Нилушка.
- Фонарик, говоришь? Н-да. Ну, ладно; скажи: фонарик я вам...
- Петь надо.
- Это ничего, пой, это очень подходяще! Однако и говорить надо тоже. Скажи-ка: круговращение Велиалово! Говори, ну?
- О-осподи, помилуй, - тихонько, задумчиво поёт дурачок и вдруг говорит ласковым голосом ребёнка:
- Помирать надо...
- На-ко, вот! - огорчённо восклицает Вологонов. - Бухнул чего! Это и без тебя. дружок, известно. поспеем, помрём. Воистину, глуп ты свыше всякой надобности в этом! Пустодействие выходит у нас. Ну-ко, выговори: пустодействие?
- Шобабаки...
- Собаки? Годится. Ах ты, цыплёнок!
- Шобабаки цыплёнками бегут туда-туда - ух! - овраг... - бормочет Нилушка, точно трёхлетний.
- Это можно принять иносказательно, это ничего, многозначно! А теперь скажи: "Разверзнется пропасть на пути поспешающего", - ну-ко?
- Петь надо...
Тяжело и шипуче вздыхая. Вологонов говорит:
- Трудно с тобою всё-таки!
Он осторожно шаркает по полу больными ногами, а тоненький голосок дурачка выводит:
- Осподи, поми-илуй...
Красавец Нилушка был необходим в грязной, нищенской и больной жизни слободы, он оттенял и завершал собою её ненужность, бессмыслие, безобразие.
Был он подобен яблоку, забытому на старой, кривой яблоне, сплошь покрытой лишаями, - с неё уже сняты все плоды, она сбросила все листья и дрожит на осеннем ветре; был он похож на картинку, единственную в истрёпанной, запачканной книге без начала и конца, - книге, которую уже нельзя и не стоит читать - ничего не поймёшь в ней.
И когда он, улыбаясь ласково, шёл мимо приплюснутых, гнилых домов, мимо щелявых заборов и буйных зарослей крапивы, такой сказочный и жалобный, в памяти вставали, со страшной быстротою, сменяя друг друга, образы лучших и любимых людей русской земли: бесконечной вереницей мимо сердца шли житийные люди, в страхе за душу свою удалившиеся от жизни в леса и трущобы, от людей к зверям. Вспоминались стихи слепых и нищих, песнь об Алексии, божьем человеке, а множество красивых, но безжизненных образов, в которые Русь вложила свою напуганную, печальную душу. своё покорное, певучее горе. Было очень тяжело, почти до безумия.
Но однажды я как будто забыл, что Нилушка - дурачок, - непобедимо захотелось говорить с ним, читать ему хорошие стихи, рассказывать о юных надеждах мира и о своих думах.