Беспокойно сощурил Газун левый глаз, шагнул вперед и, напирая животом, вытеснил меня из шатра. И тут пошел его допрос. Сказал ему, что я сын рыжего Маштака. Такого рыжего, как мой отец, не найти среди цыган. По этой примете знали его все цыгане. Расспросил Газун, зачем я в этой местности шляюсь, кто заставил меня в Красной армии служить, и удивился, что я никак не проберусь через фронт в табор отца.

Кончив свой допрос, Газун разлегся животом на траве и уже ласково тихо сказал:

— Ложись, Маштак.

Я прилег рядом с ним, подложив сумку под голову.

— Не твое дело здесь стоять! — вдруг зарычал Газун на Михалу.

Стоявший возле нас любопытный Михала гикнул и лениво поплелся к своему шатру.

— Ну, а теперь расскажи, — обратился ко мне Газун, — что думают люди про войну?

Я долго ему рассказывал, что видел и слышал в последние дни в городе. Закончил тем, что не сегодня-завтра в этой местности можно ожидать перестрелку. Посоветовал ему перекочевать на спокойное место.

— Они сюда не пойдут, — сказал он, словно успокаивая себя и меня. — Они будут драться за рекой, на большой дороге. И кто будет трогать нас, цыган? Что они с нас возьмут? Отберут наших кляч? Ну, пускай берут. А на что им наша жизнь, если мы их не трогаем?

Газун поколупал пальцем в носу. Потом поднял густую бороду к небу и закрыл глаз, словно соловьем собирался запеть, и вдруг как рявкнет бараньим голосом:

— Дурак ты, бессчастный!..

Ругань его сразу проела мою кровь, и она, горячая, потекла по всему телу. И от обиды забилось сердце. Не за что было меня так обзывать. Но я молчал. А спрашивать Газуна, вождя табора за что обидел, не смел. Он после выскажет все. И я ждал.

Острый глаз его вонзился занозой в меня. Не моргая, он терпеливо ждал, что я ему отвечу. Но я все молчал, рвал траву и кусал ее. Не глядя на него, я заметил, как он ползком потянулся ко мне. Хлопнул Газун меня по плечу.

— Ты — покорный цыган! Я вижу, ты знаешь, как отвечать старшим. Только вот твой рыжий чорт мало тебя бил. Да зачем бить, когда он сам такой? Вы — кастрюльщики — все такие бессчастные. С конями мало знаетесь, поле и город для вас одна каша. Но скажи мне, почитаете вы полевые законы[5]) ваших родителей? Нет их у вас, волки сожрали! А еще цыганами зоветесь! Ну, кто посылал тебя воевать? И какой цыган потеряет свой табор? Ну и свет стал! И как тебя на войне не удавили!.. Вы нас попрекаете — коней крадем. Зато мы вольные, кровные цыгане и не пойдем к людям с поклоном горшки чинить. У меня сотня людей было в таборе, и никто не посмел сказать, что полевая участь ему плоха. А ты еще воевать захотел! Свою голову не знаешь, где ее придавить… Смотрю я на тебя, не нравятся мне твои зеленые тряпки. Ну, красная звезда на лбу — для красоты, но зачем ты мою душу тревожишь солдатской одеждой?..

Что мне было сказать ему? Он — вождь, а я — покорный гость. Да кто посмеет переспорить его? Мне оставалось только слушать. Он с сопением перевернулся на спину, закрыл от солнца глаз и замолчал, но не надолго.

— Ты не суди мою бедность, — вздохнул он напялил шапку на брови и покачал головой. — Что ты теперь видишь у меня? Четыре шатра. А кони? Клячами стали. Сроду меня не возили такие клячи, а это твоя война бедняками нас сделала. Эх, и как это мое богатство рассыпалось! Арабские кони были у меня, тарантас рессорный. А ковры какие были! Самые турецкие! А сколько золота у меня было! А где оно? Пожрала твоя война. И скажи мне теперь, что я буду делать с моей дочкой Тусей? Какой дурак возьмет ее в жены без денег? — Газун вытащил из кармана трубку, набил ее табаком и закурил. — Ну и свет стал! — продолжал горевать он. — Табаку и то нет.

— Почему ты не уведешь табор подальше от войны? — спросил я его. — Там легче хлеб добыть. Ты вот меня упрекнул, что я на войне смерть искал, а сам ждешь ее здесь.

— Где я живу и что я буду делать — не твое дело! — строго ответил Газун и ткнул пальцем меня в живот. — У тебя там бурчит? Ну, возьми перину и иди под телегу. Поспи. Женщины еще не скоро принесут пожрать.

III. Старуха-разведчица.

Упал вечер на поле, когда я проснулся от гика и пения:

Ададавэс, ададавэс амэбарвалэ.
Атася, атася амэчорорэ[6]).

Это пришли с гаданья женщины с крикливой оравой ребят. Подолы их широких юбок были подоткнуты за пояс, и в них лежали подачки. Вышли из шатров мужчины, одетые в поддевки. Две старухи устало упали на траву и чесали зудевшие от ходьбы ноги. Около них кучей дрались ребята за жестяную коробку от пудры, которую подарили за гадание. Михала подбежал к ним, разогнал их, хлопая по затылкам шапкой, и отнял коробку. Пришел с реки Федук, налил воду в чугунный котел и поставил его на треножник. Потом Федук поглядел на меня и улыбнулся. Сразу пришелся он мне по сердцу.

— Эй, Маштак! — крикнул мне Газун.

Я подошел. Он указал мне кивком головы на холодный костер и сказал:

— Ломай сучья и раздувай огонь.

Ближе к костру подползла злая старуха. После я узнал, что она мать Михалы. Она узнала меня и заговорила:

— А мы, как прогнали тебя со станции, так пошли далеко за железную дорогу. Верст много будет… Плохо теперь гадать…

Я ей не ответил. Она была мне не по сердцу, да и жрать хотелось.

Газун разгуливал по табору и посматривал на всех. Потом подошел к старухе:

— Ну, как, много нагадала?

Газун, как каждый конокрад, знает, что цыганка с пустыми руками не возвратится в табор. Газун ждал другого ответа: что скажет она о конях, которых высмотрела при гадании?

— Ходили мы далеко за станцию, — тихо загудела она. — К самой речке. Мезенкой зовут речку. Ой, хороши там кони! Давно таких мои глазыньки не видели. Золото за них получишь. Два таких хороших сивых стояли, сытый вороной и приметный конь — белый, в серых яблоках.

И она растолковала ему место, где пасутся кони, чьи они, как дорога идет к ним, и добавила:

— Я на путанных дорожках соломки с тряпочкой, примету привязала. Не заблудятся наши…

Трещали в огне сухие сучья. В котле сипела вода. Цыгане развалились у костра. Ребята подбегали к огню, жадно нюхали пар, потом отбегали и с криком кувыркались по траве. Туся устало зевала и сидела подле Михалы. Она прислушивалась к словам матери Михалы. Старуха повторяла Газуну одни и те же слова, но он, должно быть, ее уже не слушал, а думал, когда бы этих коней прибрать к рукам. Огонь бродил по его умному волосатому лицу. Беспокойно высасывал Газун дым из трубки и выдувал его сжатыми в колечко губами. Острый глаз его с какой-то насмешкой глядел в костер. Видно было, что он разгорелся желанием сейчас же послать цыган за конями. Старуха не замечала, что он ее не хочет больше слушать, дергала его за поддевку и без умолку гудела ему в уши.

— Что ты меня вертишь, старая мельница! — неожиданно заорал на старуху Газун и ударил трубкой о сапог. — Что ты мне уши ломаешь словами? Кони уже наши! Наши кони!.. О чем ты тревожишься?

Все захохотали. Старуха поняла, что надоела Газуну.

— Ты давно бы сказал, что все понял, — разозлилась она. — Зачем я глотку понапрасну порчу?

— Тебя, дуру ярмарочную, разве остановишь! — грубо сказал Михала. — Разжужжалась!..

Туся тоже напала на старуху:

— Растрепала язык, беззубая!..

— Ну, я молчу, молчу, как пещера, — сказала старуха и, не глядя ни на кого, подбросила сучьев в огонь.

Туся расплела косу, сняла с волос цепку из серебряных сербских монет. Я подсел к ней и напомнил про нашу встречу на станции:

Всемирный следопыт 1929 № 01 i_009.png
Я подошел к Тусе и напомнил нашу встречу на станции…
вернуться

5

Полевые законы — обычаи, нравы, суеверные приметы цыган.

вернуться

6

Сегодня, сегодня мы — богачи.

Завтра, завтра мы — бедняки.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: