Видал ли кто, чтобы конокрады купались? Всю жизнь кочуют у реки, а в воду палец боятся сунуть. Говорят, панытко[13]) в колдобину затянет. А про мытое белье и не говори! Конокрады смеются над нами, что наши цыганки рубахи да постели в реке купают. А у них, как оденет рубаху, так и сносит ее до клочков на плечах. Говорят они, что помыть рубашку — счастье с себя смоешь.
Повздыхал я тогда и закашлялся. Простудился: были сырые холода ночью. Услыхал мой кашель Газун, вышел из шатра.
— Ну, какую радость скажешь? — спросил он.
Еле поворачивая язык, отвечаю:
— Трех добыли.
Закурил он трубку, еще спрашивает:
— Куда они погнали?
— Верст за сорок, за город Мценск. Михала говорил, что там болгарские цыгане стоят. Обменивать будут. Не знаю, как бы их не задержали. Всюду отряды…
— Какие же кони? — приставал он, как бы не замечая моей усталости.
А мне было не до вопросов. Отвечу ему и засыпаю.
— Что ты как деревянный стал! — закричал Газун. — Они тебя вернули сюда, чтобы мое сердце успокоил, а ты, бессчастный, толком не говоришь!
Пришлось говорить. И когда Газун намучил меня вдоволь расспросами, он плюнул и проскрипел зубами:
— Бессчастный…
Спал я немного. Разбудил меня крик матери Михалы, будто ее резали на куски. За ней гнались из соседней деревни мужики и бабы. Старуха орала на бегу, как подбитая ворона: «Кра-кра!..» — и перед шатром Газуна ткнулась лицом в землю. Мужики и бабы совсем озверели. Они уже хотели кинуться и растерзать ее на клочки, как перед ними встал Газун. Лицо его налилось кровью, даже правый закрытый глаз его зашевелился. Рука с кнутом дрожала. Он снял шапку и с поклоном спросил крестьян, за что надо бить старуху.
— Когда вы подохнете, дармоеды проклятые! Хватай пузатого цыгана! Крой его!.. — горланили мужики.
— Цыц!.. — поднял руку с шапкой Газун и переспросил — За что ее надо бить?..
Бабы озлобленно тараторили, что старуха гадала и стащила юбку и наволочку.
— Отойдите! — дико крикнул Газун. Он одел шапку и с поднятым кнутом шагнул к трясущейся старухе. Она грызла от страха землю, ожидая расправы Газуна. Свистнул в воздухе кнут и хлестнул старуху так, что рассек ее драную кофту. Старуха взвыла, как Болчиха.
— Она пошла гадать, а не воровать! — сказал Газун присмиревшей толпе.
Когда ушли крестьяне, Газун с руганью еще раз, но слабее ударил старуху кнутом.
— Тебя, старую ведьму, удушить мало, чтоб знала, как надо воровать! — и он толкнул ее сапогом. — Пошла голосить на подушки!
Старуха чуть не ползком поплелась в свой шатер.
Газун сопел и тяжело дышал, словно вбежал на гору.
— В какую сторону ни посмотришь, — жаловался он, — кругом лезет на тебя напасть. Куда ни ступишь — всюду в прорубь провалишься. Ну и местность бессчастная!
— А кто тебя прибил к этому месту? — осмелился сказать я. — Куда твои люди ни сунутся, везде их знают, как свою старую болячку. И как же это ты, старый цыган, сидишь здесь столько времени, как арестант сибирский? А то еще в огонь попадешь. Что ты ищешь на этом месте? Смерти? Ты меня ругал, что я на войне был, а сам ты разве не видишь, где находишься? Я на войне был — польза от меня была, а ты чего сидишь — задумал без толку погубить своих цыган?
Газун не ожидал, что я ему посмею так сказать, и уже готов был поднять на меня кнут.
— Ты не суй свой нос в мою золотую голову! — свирепел он, ударяя себя в грудь. — Кто тебе велит такие вопросы спрашивать? Кто тебе велит так со мной говорить? Почему я дорожу этим местом — тебе дураку незачем знать. А если я тебе и говорил дело, так ты меня, червивое сало, не учи!.. Тебе нужен табор рыжего Маштака — кочуй к нему… Я шестьдесят лет прокатал свою дорогую жизнь на колесах и никогда не слышал, чтобы мне цыган задавал такие слова. Если кому не нравится мой табор — уходи, ищи другой…
Вижу, что Газун расходился, и не придумаю, как его успокоить. Говорю ему:
— Ты не сердись на меня. Я тебя не обижал. И лезть в твою голову я и не думаю. Как я могу тебе советовать, если твоя голова умнее моей? Спроси на какой угодно дороге, любого цыгана, да он с большим уважением о тебе скажет. И кто тебя не знает? Всем ты известный человек. Я в жизни не видал такого ловкого цыгана, как ты…
Похвала немного успокоила Газуна. Это толкнуло его к хвастовству. И он, уже не споря и не ругая меня, стал вспоминать о своих удачных проделках. Чмокая губами, будто сосал сахар, Газун хвалился, как он из-под носа мужиков уводил коней, как на ярмарке обманывал покупателя и как за час делал больную клячу здоровым бегуном. За такое умение уважали его цыгане, и он был известен.
— За пустяки цыгане уважать не будут, — пришлось мне сказать ему. — Вот меня никто не знает, а тебя знают все таборы, как хорошего человека. Такого известного конника и не найти во всем свете. Ни один цыган худого не скажет про твои удачные дела.
— Ты еще слепым галчонком был, — не унимался Газун, — а через мои руки уже прошло столько коней, что не уставишь их рядом от столичного города до самого Черного моря. Раз мне нужен конь, нравится он, — хоть бы его в железной клетке берегли, все равно мой будет. Стар я стал, да война твоя все мои кишки рвет, а то я тебе еще показал бы!..
Газун лег на живот и задумался. В это время возвращалась Туся из березовой рощи. Она несла в подоле коренья молодых березок. Они нужны для ворожбы. Их сушат на солнце, режут на кусочки и завертывают в тряпочки. И когда надо какой-нибудь чудачке приворожить милого, то дает цыганка ей этот корешок, чтоб она носила его за пазухой. Дур на свете много, и дают они за корешки большие деньги. Цыгане называют такую ворожбу «тэлав про драп»[14]).
Туся уже издали услыхала стоны старухи. Подойдя к нам, она спросила Газу на:
— Отец, что это с ней такое?
— Наволочка за ней погналась. — Он указал рукой на деревню и строго сказал — Чтоб она больше туда не показывала свою голову!
Туся села, подобрав под себя ноги, и стала перебирать в подоле коренья. Никто не говорил. Глаз Газуна закрылся. Вскоре Газун засопел. Туся опасливо поглядела на отца и, уверившись, что он спит, тихо спросила меня:
— Что ты пристаешь ко мне с мириклями.
Я засмеялся.
— Почему ты их поминаешь? — спросила она так, как будто касалась чего — то страшного.
— А просто с языка сорвалось. А почему ты так пугаешься? — усмехаясь, спросил я.
— Ты больше и не поминай о них. Слышишь! Ты не смейся… — и добавила чуть слышно — Михала не любит, когда ты о них говоришь.
— А почему Михала не терпит мириклей?
— Молчи, Маштак! Ничего я тебе не скажу…
За рекой, по большой дороге целый день кружилась пыль. Красная армия — пешком и конем — шла на подмогу. И что делалось кругом — откуда было нам знать. Был уже слышен далекий гул пушек. Видно было по всему, что война закипала в этой местности. Но Газуна как будто все это не беспокоило. Он тревожился за Михалу и Федука, которых ждали уже третий день. Цыганки не уходили далеко, боясь, что придут белые, и тогда не пройти к табору. А если и уходили на станцию нищенствовать, то не приносили ни кусочка хлеба. Животы у всех отощали.
— Сегодня мы проживем, — говорил Газун, вглядываясь в сторону рощи. — Но что мы будем жрать завтра, если они не покажутся сегодня? А если придут они с пустыми руками, что мы будем делать?
— А если уколотят их в дороге? — спросил я его.
— Так и надо им, дуракам! Хороший цыган, как нитка в иголку, проскачет, а дурак в больших воротах зацепится.
Вдруг он крякнул и подпрыгнул, точно мальчик, от радости.
— Ты гляди, гляди, Маштак! — ударил он меня по плечу. — Наши на конях! Михала, Федук!..
Я присмотрелся: двое скакали из рощи.
— А-ля-ля-ля!.. — заорал Газун и замахал шапкой.