Мне оставалось лишь принять его объяснение, но то, с какой готовностью я с ним согласился, видимо, беспокоило Капитана, либо в процессе ходьбы, сворачивая то направо, то налево, он время от времени нарушал молчание с явным намерением завести разговор.
Он сказал:
— Ты, наверное, не помнишь своей мамы?
— О, нет, помню, но она, знаете, умерла ужасно давно.
— Да, это верно. Твой отец говорил мне… — Но он так и не сказал, что же говорил ему мой отец.
Мы молча прошли по крайней мере еще с четверть мили, затем он снова заговорил:
— А ты скучаешь по ней?
Дети, по-моему, лгут обычно из страха, а в вопросе Капитана не было ничего такого, что могло бы меня испугать.
— В общем, нет, — сказал я.
Он как-то хрюкнул, что при моем ограниченном жизненном опыте я воспринял как порицание — или, быть может разочарование. Звук наших шагов по камням тротуара отмечал продолжительность нашего молчания.
— Надеюсь, ты не из трудных, — сказал он наконец.
— Трудных?
— То есть я надеюсь, что ты вполне нормальный мальчик. Она огорчится, если ты выходишь за рамки нормы.
— Не понимаю.
— Я считаю, что нормальный мальчик скучал бы по маме.
— Я же толком и не знал ее, — сказал я. — Мало было для этого времени.
Он издал глубокий вздох.
— Надеюсь, ты подойдешь, — сказал он. — От всей души надеюсь, что подойдешь.
Какое-то время он снова шагал молча, погруженный в свои мысли, затем спросил меня:
— Ты не устал?
— Нет, — сказал я, но сказал только, чтобы угодить ему; _на самом-то деле_ я устал. Мне очень хотелось бы знать, сколько еще нам предстояло идти.
Капитан сказал:
— Она замечательная женщина. Ты это поймешь, как только увидишь ее, если ты хоть сколько-нибудь разбираешься в женщинах… но откуда тебе разбираться, в твои-то годы? Ты, конечно, должен быть с ней терпелив. Делать скидки. Она ведь столько натерпелась.
Слово «натерпелась» в ту пору было связано у меня с представлением о чернильных пятнах, которые обычно испещряли мое лицо, да и тогда его украшали (Капитан в противоположность директору школы не замечал подобных вещей), явно свидетельствуя о том, что я амаликитянин, то есть отщепенец.
Причина, по которой я стал в школе отщепенцем, была не вполне ясна — возможно, это объяснялось тем, что школьники узнали мое имя, но думается, это было связано также с моей тетей и ее сандвичами, с тем, что она ни разу не сводила меня в ресторан, как это делали другие родители, когда приезжали повидаться с детьми. Кто-то, наверно, углядел, как мы сидели на берегу канала и ели сандвичи, запивая их даже не оранжадом или кока-колой, а горячим молоком из термоса. Молоком! Кто-то, безусловно, углядел, что это было молоко. А молоко — оно же для младенцев.
— Тебе понятно, что я хочу сказать?
Я, конечно, кивнул — а что еще я мог сделать? Возможно, эта неизвестная мне женщина тоже окажется амаликитянкой, если она в самом деле столько натерпелась. В моем «жилище» было еще три амаликитянина, однако мы почему-то никогда не объединялись для защиты: каждый ненавидел троих других за то, что они — амаликитяне. Амаликитянин, как я начал понимать, — это всегда одиночка.
Капитан сказал:
— Дойдем до конца улицы и повернем назад.
Приходится быть осторожным. — И когда мы повернули, он заметил: — Я выиграл тебя в честной игре.
Я понятия не имел, что он хотел этим сказать. А он добавил:
— Ни один человек, если он в своем уме, и пытаться не станет плутовать с твоим отцом. Да и вообще в трик-траке нелегко сплутовать. Так что твой отец проиграл тебя в честной игре.
— Он ведь Сатана, правда? — спросил я.
— Ну, наверно, можно и так его назвать, — ответил Капитан, — но только когда ему перечат. — И добавил: — Ты ведь знаешь, как это бывает.", впрочем, конечно, не знаешь, где тебе? Какой же ребенок посмеет ему перечить!
Наконец мы вышли на улицу, где часть домов была свежевыкрашена, а другие были в запустении, но по крайней мере тут не стояли бачки с отбросами. Это были, как я теперь знаю, дома викторианского стиля, с подвалами, куда вела лесенка, и с мансардными окнами на четвертом этаже. Несколько ступенек вели к входным дверям, и некоторые из этих дверей были всегда открыты. Казалось, эта улица, именовавшаяся Террасой Моей Души, еще не решила, устремляться ли ей вверх в своем статусе или вниз. Мы остановились у дома под номером 12-А, наверное, потому что никто не стал бы жить в доме номер 13. У двери было пять звонков, но четыре из них были залеплены клейкой лентой, указывавшей на то, что ими не пользуются.
— Теперь вспомни, что я тебе говорил, — сказал Капитан. — Будь с ней помягче, потому что она уж очень боязлива.
Но у меня было такое впечатление, что он сам немного боялся, держа палец на уцелевшем звонке и не решаясь на него нажать. Затем он позвонил, но не снял пальца с кнопки.
— А вы уверены, что она там? — спросил я, ибо у дома был нежилой вид.
— Она мало выходит, — сказал он, — да к тому же сейчас начнет темнеть. А она не любит темноты.
Он снова нажал на кнопку — на этот раз дважды, и я услышал, как зашевелились в подвале, потом зажегся свет. Он сказал:
— У меня есть ключ, но я люблю предупреждать ее. Зовут ее Лайза, но я хочу, чтобы ты звал ее мама. Или мамочка, если тебе больше так нравится.
— Почему?
— О, мы как-нибудь в другой раз поговорим об этом. Сейчас ты не поймешь, да и времени нет объяснять.
— Но она же не моя мама.
— Конечно, нет. Я и не говорю, что она твоя мама. Мать — это просто родовое понятие.
— А что значит «родовое»?
По-моему, ему нравилось употреблять сложные слова — он как бы бахвалился своими познаниями, но со временем я узнаю, что дело было не только в этом.
— Послушай. Если тебе все это не по душе, мы можем сесть на поезд и вернуться назад. И ты почти вовремя будешь в школе… Совсем немного опоздаешь… Я поеду с тобой и извинюсь.
— Вы хотите сказать, что мне можно не возвращаться? И завтра тоже?
— Можешь совсем туда не возвращаться, если не хочешь. Я ведь тебя только спрашиваю.
Он крепко держал меня за плечо, и я чувствовал, как дрожит его рука. Он чего-то боялся, а я не боялся совсем.
Я больше не был амаликитянином. Я избавился от страха и был готов ко всему, когда дверь в подвал отворилась.
— Я не хочу возвращаться, — сказал я Капитану.
2
И все же я никак не ожидал увидеть такое молоденькое и бледное личико, какое глядело на нас из темноты подвала, освещенного лишь голой лампочкой очень низкого вольтажа. На мой взгляд, эта женщина никак не могла быть чьей-то мамой.
— Я привез его, — сказал Капитан.
— Кого?
— Виктора. Но я думаю, мы заменим ему имя и будем звать его Джим.
Вот уж никогда не думал, что я могу так просто сменить мое ненавистное имя — взять и выбрать другое.
— Что, ради всего святого, ты натворил? — спросила женщина Капитана, и даже я учуял в ее голосе страх.
Он легонько подтолкнул меня к ступенькам, что вели в подвал.
— Ступай вниз, — сказал он, — скажи, как я тебе велел. И поцелуй ее.
Я перешагнул через порог и пробормотал:
— Мама!
Я был так же смущен, как на первой репетиции пьесы, которую мы разыгрывали в школе и в которой мне дали малюсенькую роль; пьеса называлась «Гадина из гадючьего дома», и было это до того, как выяснилось, что я — амаликитянин. Ну а что до поцелуя, то уж на это я никак не мог себя подвигнуть.
— Что ты натворил? — повторила она.
— Поехал в школу и забрал его.
— И все? — спросила она.
— И все. У меня же было письмо от его отца.
— Да как же, ради всего святого?..
— Я выиграл его по-честному, уверяю тебя, Лайза. В трик-траке не сплутовать.
— Ты меня в гроб вгонишь, — сказала она. — Я же и не думала просить тебя что-то делать, только сказала… просто подумала… сложись все иначе…