— Неужели тебе самому не скучно болтать такие пустяки, Рупрехт! Прощайте.
И, не прибавив ни слова, она встала и вышла из комнаты, к большому удивлению всех присутствующих. Тогда мне и в голову не могло прийти рассердиться на её суровые слова и странный поступок, но испугался я только, как бы не захотела она меня покинуть вовсе. Потому, также вскочив и торопливо произнеся несколько извинений перед сидевшими за столом, я поспешил за нею.
В своей комнате Рената молча села в углу, на стул, и осталась неподвижной и безмолвной, а я, уже не смея заговорить, робко опустился подле неё на пол. Так и остались мы сидеть в уединённой комнате, не начиная беседы, и, вероятно, со стороны показались бы недвижным созданием, искусной рукой вырезанным из окрашенного дерева. Слева от нас в два больших открытых окна виднелись черепитчатые кровли извилистых улиц Дюссельдорфа и торжествующая над домовыми крышами колокольня церкви св. Ламберта. Синева вечера разливалась над этими треугольниками и квадратами, разрушая чёткость их линий и соединяя их в бесформенные громады. Та же синева вечера втекала в комнату и обволакивала нас широкими полотнищами тёмного савана, но в темноте только ярче светились полукруглые серьги Ренаты и более отчётливо вырисовывались её тонкие, белые руки. Помню, что я смотрел на неё молча, как если бы не мог произнести ни слова, и что мы долго просидели так в безмолвии и бездействии, пока все кругом не стихло по-ночному.
Наконец, сделав такое усилие воли, как если бы мне надо было принять решение величайшей важности или совершить опаснейший поступок, оторвал я свои глаза от Ренаты и произнес какие-то простые слова, кажется эти:
— Быть может, вы устали, благородная дама, и хотите отдохнуть: я уйду…
Мой голос, прозвучавший после долгого молчания, показался мне неестественным и неуместным, но звуки его всё же сломали тот волшебный круг, в котором мы были заключены. Рената неспешно обратила ко мне своё тихое лицо, потом губы её отклеились одна от другой, и она проговорила несколько слов, почти беззвучных, — так, как выговорил бы свой ответ, под влиянием магического чуда, мертвец:
— Нет, Рупрехт, ты не должен уходить, я не могу остаться одна: мне страшно.
Потом, после нескольких минут молчания, словно бы мысли её катились медленно, Рената прибавила ещё:
— Но она сказала, чтобы мы ехали, куда едем, так как там нас ждёт исполнение желаний. Значит, мы в Кёльне встретим Генриха. Я и раньше знала это, а старуха только прочла в моих мыслях.
Во мне, как огонёк из-под пепла, вспыхнула в ту минуту смелость, и я возразил:
— Зачем быть вашему графу Генриху в Кёльне, если его земли на Дунае?
Но Рената не заметила жала, скрытого в моём вопросе, и, уловив только одно выражение, схватилась за него лихорадочно.
Она переспросила меня:
— Мой граф Генрих? Как мой? Разве всё моё в то же время не твоё, Рупрехт? Разве есть между нами грань, черта, отделяющая моё существо от твоего? Разве мы — не одно и моя боль не пронзает твоего сердца?
Я был такой речью ошеломлён, как палицей, ибо хотя уже тогда был весь под чарами Ренаты, но ещё ни о чём, подобном её словам, не думал. Не нашёл я даже, что возразить ей, она же, наклонив ко мне бледное своё лицо и положив мне на плечи легкие свои руки, тихо спросила меня:
— Разве ты его не любишь, Рупрехт? Разве можно его не любить? Ведь он — небесный, ведь он — единственный!
Я опять не мог найти ответа, но Рената тут же опустилась на колени и повлекла меня, чтобы и я стал рядом. Потом, обернувшись к открытому окну, к небу и звёздам, стала она говорить голосом кротким, низким, но ясным, род литании, настаивая, чтобы на каждое прошение её я отвечал, как церковный хор.
Рената говорила:
— Дай мне вновь увидеть его глаза, голубые, как самое небо, с ресницами острыми, как иглы!
Я должен был повторять:
— Дай увидеть!
Рената говорила:
— Дай мне услышать его голос, нежный, словно колокола маленького подводного храма!
Я должен был повторять:
— Дай услышать!
Рената говорила:
— Дай мне целовать его руки белые, как из горного снега, и его уста не яркие, словно рубины под прозрачной фатой!
Я должен был повторять:
— Дай целовать!
Рената говорила:
— Дай мне прижать свою обнажённую грудь к его груди, чтобы чувствовать, как его сердце замрёт и будет биться, быстро, быстро, быстро!
Я должен был повторять:
— Дай прижать!
Рената была неутомима в изобретении всё новых и новых прошений своей литании, изумляя затейливостью своих сравнений, как мейстерзингер на состязании певцов. У меня не было власти противиться чародейству её призывов, и я покорно лепетал ответные слова, которые кололи, как шипы, мою гордость.
А потом Рената, приникнув ко мне, глядя мне в самые глаза, спрашивала меня, чтобы мучить себя своими вопросами:
— И теперь скажи, Рупрехт, ведь он всех прекрасней? ведь он — ангел? ведь я увижу его опять? я буду его ласкать? и он меня? хоть один раз? только один раз?
И я отвечал в безнадёжности:
— Он — ангел. Увидишь. Будешь ласкать.
В это время на небо взошла вчерашняя луна и навела столб своего света на Ренату, и под месячным лучом темнота нашей комнаты задвигалась. Голубоватый этот свет сразу воскресил в моей памяти прошлую ночь, и всё то, что я узнал о Ренате, и все те обещания, какие раньше я давал сам себе. Ровным, мерным шагом, как строй хорошо обученного войска, прошли в моей голове такие мысли: “А что, если эта женщина ещё раз насмехается над тобой? Вчера издевалась она, изображая козни Дьявола, а сегодня, прикидываясь безумной от печали. А через несколько дней, когда останешься ты дураком, она будет с другим шутить над тобой и вольничать, как утром”.
Я от этих мыслей стал будто пьяный и, неожиданно схватив Ренату за плечи, сказал ей, улыбаясь:
— Не довольно ли предаваться тоске, прекрасная дама, не вернуться ли нам к времяпрепровождению весёлому и приятному?
Рената испуганно отстранилась от меня, но я, ободряя себя мыслью, что иначе могу показаться смешным, привлёк её к себе и наклонился, намереваясь поцеловать.
Рената высвободилась из моих рук, с силой и ловкостью лесной кошки, и крикнула мне:
— Рупрехт! В тебя вселился демон!
Я же отвечал ей:
— Нет во мне никакого демона, но напрасно вы хотите играть мною, потому что я не такой простак, как вы думаете!
Снова я охватил её, и мы начали бороться, очень безобразно, причём я так сжимал её пальцы, что они хрустели, а она била и царапала меня ожесточённо. Одно время я повалил её на пол, не испытывая в тот миг к ней ничего, кроме ненависти, но она впилась вдруг зубами в мою руку и выскользнула изворотом ящерицы. Потом, ощутив, что я сильнее, она вся согнулась надвое, голова её упала на колени, и с ней сделался тот же припадок слёз, что накануне. Сидя на полу, — так как я смущённо её выпустил, — Рената рыдала в отчаяньи, причём волосы упали ей на лицо и плечи её дрожали жалостно.
В этот миг один образ встал в моих воспоминаниях: картина флорентийского художника Сандро Филиппепи[xlvi], которую видел я в Риме, случайно, у одного вельможи. На полотне изображена каменная стена, из простых, крепко пригнанных друг к другу, глыб; сводчатый вход плотно заперт железными воротами; и перед входом, на выступе, сидит покинутая женщина, опустив голову на руки, в безутешности горя; лица её не видно, но видны распущенные тёмные волосы; тут же поблизости разбросаны одежды, и кругом нет никого более.
Та картина произвела на меня впечатление сильнейшее, не знаю, потому ли, что живописец сумел в ней передать чувства с особой остротой, или потому, что я смотрел на неё в день, когда сам переживал большую скорбь, — но я ни разу не мог вспомнить об этом произведении без того, чтобы моё сердце не сжалось болезненно и горечь не подступила к горлу. И когда я увидел, как Рената сидит в том же самом положении, уронив голову, и рыдает с той же безутешностью, — оба образа, и явленный мне жизнью, и тот, который создал художник, налегли для меня один на другой, слились и ныне живут в моей душе неразрывно. Тогда же, едва только я представил себе Ренату опять одинокой, покинутой, пред неумолимо запертыми воротами, в моё сердце хлынула жалость неисчерпаемая, и, снова став на колени, я осторожно отвёл руки Ренаты от её лица и сказал ей, задыхаясь сам, но торжественно: