Наконец рыжий парень, которого звали сыном ворожеи, поманил нас рукой и, взяв с нас установленную плату, по восемнадцать крейцеров, пропустил в двери.
Внутри дома стоял полумрак, потому что окна были завешаны тёмно-красными тканями, и душно пахло сушёными травами. Хотя было на дворе очень жарко, в очаге горел огонь. При его свете разглядел я на полу кота, — животное, любезное при всех волшебствах; под потолком висела клетка, кажется, с белым дроздом. Сама ворожея, старуха, с морщинистым лицом, сидела за столом у задней стены. Она была одета в особую рубаху, как обычно колдуньи, с изображением крестов и рогов, а голова её была покрыта красным платком с монистами. Перед ворожеей стояли жбаны с водой, лежали свёрточки с кореньями, разные другие вещи, — и она, бормоча что-то, быстро перебирала всё это руками.
Подняв на нас глаза, впалые и пронзительные, старуха зашамкала приветливо:
— Вы, красавцы, чего пришли искать у бабушки? Тёпленькой постельки здесь нет, а доски голые. Но ничего, ничего, потерпите, всему свой черёд придёт. Было время землянике, а будет и яблокам. Так вам погадать, голубчики?
Я не без разочарования выслушал эти грубые прибаутки, и даже остатки любопытства покинули меня, Рената же отнеслась с самого начала к болтовне ворожеи с непонятным для меня доверием. А старуха, всё шепча, как пьяная, пошарила кругом руками, нашла яйцо и выпустила белок в воду, которая замутилась. Глядя в облачные формы, развивавшиеся в воде, ворожея стала нам предсказывать, и мне казалось, что её слова — плохой обман.
— Вот вам, детки мои, дорога, только не дальняя. Куда едете, туда и поезжайте: ждёт вас там исполнение желаний. Один строгий человек угрожает вас разлучить, но вы одним ремешком опоясаны. Будет, будет вам тёпленькая постелька, красавцы мои!
Старуха и ещё что-то попричитала, а потом поманила нас к себе, говоря:
— Подойдите, птенчики милые, я вам дам травки одной, хорошей травки: раз в году она цветёт, ровнёхонько один, в ночь под самый Иванов день.
Мы, не ожидая дурного, приблизились к ворожее. Но вдруг на сморщенном лице её рот перекосился, а глаза стали круглые, как у щуки, и чёрные, как два угля. Она сразу потянулась вперёд и, цепкими пальцами, словно железным крючком, захватив мою куртку, уже не забормотала, а, как змея, зашипела:
— Молодчик, это что, это что у тебя? На куртке-то у тебя, и у тебя, красавица, на кофте? Кровь-то это откуда? Столько крови, откуда? Вся куртка в крови, и вся кофта в крови. И течёт кровь и пахнет!
При этом ноздри горбатого носа старухи раздувались, вдыхая запах, и она тряслась всем телом или от радости, или от страха. Но мне от этого шипа и от этих слов стало не по себе, а Рената так зашаталась около меня, что могла сейчас же упасть. Тогда я рванулся из крепких тисков обезьяны, опрокинул стол, так что стекла разбились и вода потекла, и, подхватив Ренату одной рукой, другой взялся за шпагу, закричав:
— Прочь, ведьма! не то я проколю твоё проклятое тело, как рыбу!
Старуха же, в неистовстве, всё хваталась за нас, вопя: “Кровь! кровь!”
На шум вбежал к нам сын ворожеи, ударом кулака сшиб свою мать с ног, а нас начал осыпать непристойной бранью. Мне представилось, что такие происшествия были для него не новостью и что он знал, как в этом случае взяться. Я же поспешно повлёк Ренату на воздух, и мы, насильственно протиснувшись сквозь толпу, нас окружившую и засыпавшую, как горохом, расспросами о том, что произошло, поспешили к тому дому, где осталась наша поклажа.
Тотчас же я сказал оседлать нашу лошадь, чтобы ехать далее по прерванному пути. Но уже всю весёлость и всю говорливость Ренаты точно кто-то срезал серпом, и она не хотела произнести ни слова и почти не подымала глаз. Когда я помогал Ренате подняться на седло, она клонилась, как надломленный стебель, и поводья выпадали из её рук. Движениями и действиями она, должно быть, в совершенстве напоминала чудесный автомат Альберта Великого[xli]. Так печально выехали мы из Геердта и потянулись по дороге к Рейну.
Чтобы разуверить Ренату в гадании ворожеи, попытался я тогда изобразить ей всё, что случилось, в смешном зеркале и начал вспоминать всевозможные случаи, о каких только слышал, как предсказания не сбылись или были обращаемы против авгуров: например, о гадателе, который предрёк миланскому герцогу Джангалеаццо Висконти[xlii] скорую смерть, а себе долгую жизнь, но был немедленно умерщвлён герцогом; о человеке, которому провидец объяснил, что он умрёт от белой лошади, и который, хотя избегал с тех пор всяких лошадей, даже гнедых, пегих и вороных, погиб оттого, что на него упала на улице трактирная вывеска с изображением белой лошади; о юноше, которому цыганка точно назначила день и час смерти и который нарочно прокутил к этому времени всё своё пышное состояние и потом, видя, что он разорён, а смерть не приходит, покончил жизнь ударом меча, — и другие подобные истории, которыми тешатся горожане в зимние вечера, греясь около разложенного в печи огня.
Но Рената ничем не выражала, что понимает или хотя бы слушает мои речи, и в конце концов не мог не замолчать и я, и остальную часть пути мы совершили в полном безмолвии. Идя около седла, где сидела, в мёртвом унынии, Рената, я иногда всматривался внимательно в черты её лица, с которыми позднее так свыкся мой взор, и разбирал его, как ценитель разбирает мраморные статуи. Я тогда же подметил, что ноздри у Ренаты были слишком тонкими, а от подбородка к ушам щеки уходили как-то наискось, причём самые уши, в которых поблескивали золотые серёжки, были посажены неверно и слишком высоко; что глаза были прорезаны не совсем прямо, и их ресницы чересчур длинны, и что вообще всё в лице её было неправильно. Судя по лицу, скорей почёл бы я Ренату итальянкой, но на нашем языке говорила она, как на родном, со всеми особенностями мейссенского говора[xliii]. При всём том была в Ренате некоторая особая прелесть, какое-то Клеопатрово очарование, так что уже в тот день, ещё не зная её вовсе, было мне почти радостно только смотреть на неё, — теперь же, вспоминая об ней, не могу я даже вообразить женского облика, который показался бы мне прекраснее и желаннее.
Наконец, после тягостного переезда и после переправы через Рейн достигли мы Дюссельдорфа, столицы Берга[xliv], города, который так быстро возрастает за последние годы, благодаря заботам своего герцога, и который уже теперь может равняться с красивейшими немецкими городами. В городе я разыскал хорошую гостиницу под вывеской “Im Lewen”[10] и за щедрую плату получил две самых лучших в доме комнаты, так как хотел, чтобы Рената имела и подходящую ей роскошь обстановки, и все мыслимые в путешествии удобства. Но Рената, казалось мне, не замечала моих стараний, и можно было подумать, что среди полированной мебели, среди изразцовых каминов и зеркал — она чувствовала себя не иначе, чем на скудных, нетёсаных скамьях деревенской гостиницы.
Трактирщик, приняв нас за людей богатых, пригласил нас обедать за свой стол, или, как говорят французы, за table d’hôte[11], и угощал очень усердно, выхваляя свой добрый Бахарахский рейнвейн[xlv]. Но Рената, телом присутствуя за нашим столом, была думами далеко, почти не прикасалась к блюдам и не вникала в разговор, хотя я и делал всяческие попытки, чтобы вдохнуть в неё дыхание жизни. Я рассказывал о дивах Нового Света, которые мне довелось видеть, о лестницах в храмах майев с изваянными гигантскими масками, о непомерных кактусах, в стволе которых может отдыхать всадник, об опасных охотах на серого медведя и пятнистого унце и об отдельных своих приключениях, не забывая украсить речь или мнениями современного писателя, или стихами древнего поэта. Трактирщик и его жена слушали разинув рты, но Рената внезапно, на половине моего слова, поднялась из-за стола и сказала: