Но таким было наше общение, и это надо понимать, надо иметь в виду тем, кто не застал наших времен.
Не буду рассказывать о нашем коротком свидании - о полете над миром длиной в два часа - потому что слишком горьким оказалось для меня расставание. Через два часа Мария встала и начала одеваться.
- Ты не останешься на ночь? - спросил я.
- Нет, никак не могу. Ведь на этот раз я остановилась в гостинице, там мое отсутствие сразу сделается заметным. И тебя протащить ко мне в номер гостиницы я не могу: ты ж знаешь, у вас любая горничная работает на КГБ и, если тебя засекут, у тебя почти наверняка выйдут неприятности...
"Да уж, - подумал я." Я подумал, не рассказать ли ей, что у меня уже были неприятности, что меня пытались завербовать, но промолчал. Вдруг она испугается и прекратит все отношения со мной? А так, остается надежда видеться с ней хотя бы раз в несколько месяцев.
- К тому же, - продолжала она. - В гостинице тебя почти наверняка заметит кто-нибудь из нашей делегации, а мне этого совсем не надо...
- Почему не приехал твой муж.?
- Не смог, - сухо ответила она. - Работа.
- Так когда мы увидимся? Завтра?
- Завтра утром я улетаю. Мне и вырваться удалось почти чудом. И ещё надо было потихоньку закинуть тебе билет - и надеяться, что ты в Москве и ты придешь...
- Понятно, - я больше ни о чем не спрашивал.
- Не провожай меня, - сказала она.
- Не буду, - ответил я.
Когда она уходила, я сидел, не глядя на нее. Хлопнула дверь квартиры, и я завыл - тихо завыл, монотонным, на одной тягучей ноте, воем. В тот вечер я понял, насколько буквально следует понимать выражение "завыл от тоски"...
И опять потекла обычная жизнь, жизнь без Марии, упорхнувшей, словно кусочек радуги. Кончилось лето, с первого сентября начался новый семестр предпоследний в моей жизни - и занятий оказалось невпроворот.
Эпизод с моей вербовкой почти забылся. Я исходил из того, что, раз никаких мер больше не последовало, и мне позволили сдать летнюю сессию, то, значит, на меня махнули рукой. Хотя как можно махнуть рукой на человека, учащегося в "идеологическом" ВУЗе, на человека, которому по роду деятельности предстоит общаться с иностранцами, я не очень представлял.
Более-менее меня занимал вопрос, кто же на меня стукнул. Я выделил для себя "круг подозреваемых" и стал устраивать им тайные проверочки - негласно наблюдал за ними, следил за их реакциями, иногда заводил разговоры из тех, что можно назвать "на грани сомнительных". Не то, чтобы меня это очень мучило, но решить загадку хотелось. Мой круг подозреваемых постепенно сужался, и в конце концов мне предстояло сделать выбор между одним из двух человек: девушкой из нашей группы и парнем из параллельной. В конце концов, я решил сделать выбор "в пользу" (если здесь можно употребить это выражение) парня. Девушку подозревали потому, что она была родственницей декана, что-то вроде двоюродной племянницы, иногородней, и даже жила у него одно время, пока не устроилась в Москве по-своему. Считалось, что с ней нужно быть поосторожней, потому что не может быть, чтобы человек, живущий в одном доме с другим, не рассказывал этому другому многого из того, о чем рассказывать не стоит. Но именно поэтому я её и отмел - она была, так сказать, слишком очевидна, к тому же, декан был мужиком неплохим, и готов был закрыть глаза на многое, если не было прямого вмешательства сверху или если он сам не чувствовал, что в результате лишних студенческих вольностей кресло под ним начинает слишком качаться.
Кроме того, у нас состоялся с ней занятный разговор, когда мы курили в перерыве между лекциями.
- Послушай, - сказала она, оглянувшись и убедившись, что нас никто не слышит, - что там у тебя произошло, с тем мужиком, который приезжал с тобой побеседовать?
- С каким мужиком? - я нахмурился.
- Ну, весной или в начале лета, то ли перед сессией, то ли во время нее.
- Не помню, - солгал я. - Много времени прошло... А что?
- Видишь ли... - она замялась. - Дядя предупредил меня, чтобы я была с тобой поосторожней. Но мне как-то не верится, - "дядей" она называла декана. Чего ей было темнить, скрывать известное всем?
- Почему ты должна быть со мной поосторожней? - спросил я.
- Потому что тебе сделали предложение, от которого не отказываются.
- А, это... - я тряхнул головой. - Не отказываются. Но я отказался.
- Вот и дядя говорит, что ты отказался. Но как-то слишком шумно. Театрально, что ли. И мужик, который с тобой беседовал, уехал весь белый от бешенства... Дядя говорит, странно, что тебе ничего не было, когда ты так разозлил работника органов. Ни распоряжения припугнуть тебя или завалить на сессии, ничего.
- А раз ничего не было - значит, это больше смахивает на спектакль, разыгранный, чтобы я выглядел чистеньким? - усмехнулся я.
- Ну, дядя так прямо не говорит... - она опять смутилась.
- Но намекает вполне прозрачно... Но, если это так, то зачем ты завела со мной этот разговор? Вдруг я тебя продам? - мне кое-что становилось ясно. Меня не трогают, чтобы представить меня завербованным стукачом. И, замкнув на меня подозрения всех окружающих, прикрыть истинного стукача.
- Потому что я тебе верю, - сказала она.
- Спасибо тебе, - сказал я. - Действительно, спасибо.
Я стал приглядываться к ней повнимательней. Может ли быть, чтобы этот разговор являлся тонким ходом, рассчитанной провокацией? Нет, она казалась вполне искренней.
Она мне верила, и поэтому решила меня предупредить, что вокруг меня витают нехорошие слухи.
А почему она мне верила - гадать не приходилось. Достаточно было один раз перехватить её взгляд. Я ей нравился... Впрочем, я многим, кажется, нравился. И возникшие вокруг меня подозрения лишь подогревали её интерес. Больше того - в этом я разобрался потом - ей чуть-чуть, втайне от неё самой, хотелось, чтобы эти подозрения оказались правдой. Для некоторых женщин важно найти более-менее приемлемое объяснение той силе, которая притягивает их к мужчине, им не хочется признавать, что это сила чисто животная. И она убеждала себя, что её ко мне влечет, потому что за мной ощущается твердыня иной силы - той силы, которой я продался и частицей которой я стал. Сила империи, да, и в этом ореоле я ей виделся чем-то вроде легионера. Приблизительно так.
И я откликнулся на этот её призыв. Почему бы и нет? У Марии была своя жизнь, муж, семья, увидеться мы могли с равным успехом и через два дня, и через десять лет, а мне надо было выстраивать жизнь собственную.
Роман можно было начать с пол-оборота. Но я медлил. Медлил до самого конца семьдесят девятого года. Мы гуляли с ней, в холодном и мрачном ноябре, заходили погреться в одно из тех кафе, которые уже не существуют, обсуждали дела студенческие, обсуждали книги и фильмы, и наши отношения висели на тонкой грани романа. Почти весь курс был уверен, что мы переспали, хотя на самом деле это было не так.
И вот - с чего я начал этот кусок моего повествования - подошел к концу семьдесят девятый год, и советские войска вошли в Афганистан, и в день ввода советских войск в Афганистан я получил посылку из Польши. Из Кракова, а не из Познани или Варшавы, как можно было бы ожидать.
В посылке оказалась пластинка с песнями Булата Окуджавы, как следует запакованная с двух сторон в листы пенопласта и, поверх пенопласта, в тонкую фанеру. Все песни на этой пластинке исполнял польский ансамбль, по-польски, все, кроме последней - "Агнешка, или Прощание с Польшей", которую пел сам Окуджава.
Отправительницей значилась некая Каролина Богульская, но к пластинке было приложено письмо от Марии.
"С Новым годом, Дик!
Выполняю свое обещание и дарю тебе песенку о бумажном солдатике песенку в том исполнении, которое должно связать нас с тобой и стать мостиком между нами. Правда, иногда мне кажется, что ты не бумажный, а Стойкий Оловянный солдатик, а я - та самая бумажная балерина, которая порхнула в огонь вслед за ним. Впрочем, не все ли равно, расплавиться в огне или сгореть? Надеюсь, что сам ты в огонь ещё не шагнешь, а вот письмо это огню предашь. Пусть чистым пламенем порхнет тот поцелуй, который я оставляю на бумаге.