- Здесь просто испорчена раса. На протяжении поколений естественный отбор происходил таким образом, что выживали лишь худшие особи, которые обладали наиболее отвратительными качествами. Жизнь в России развращала, здесь выживал только тот, кто мог жить подлее, злее и хитрее другого. Те, кто оказывался честнее и лучше - просто вырезались, или их выгоняли из страны. Короче говоря, здесь порода людей другая.
Мы стояли в толпе, состоявшей из людей другой породы. Визжала девушка, на которую пролилось неловко откупоренное кем-то шампанское. Стелился в пасхальной ночи запах духов и сигаретного дыма.
Колокол на церкви перестал звонить, и толпа вокруг пришла в движение.
- ...Вот дочь моя взяла кошку, - продолжал Редис. - Кошка с улицы, ее приучить гадить в туалете нельзя, потому что для нее естественно жить на помойке. Это естественно для кошки, так и для этой страны совершенно естественное состояние - жить на помойке.
И мы к этому привыкли. Улучшить это изменением способа правления нельзя, помойка воспроизводит сама себя...
Мимо нас проходили красивые девушки со свечками, мальчики с пивными банками, даже невесть откуда в этой молодежной толпе взялась старуха с клюкой.
- Спасти Россию можно только улучшая племя - все время скрещивать нас с высшей расой, европейской, американской или вывезти отсюда как можно больше людей и заселить все это пространство американцами, немцами и французами. Тогда, в течение нескольких поколений, здесь что-то может и улучшится. И я делаю все, что могу для этого. Моя дочь не будет жить на помойке.
"Зачем он все это говорит? - с тоской думал я, - ведь мы так давно знаем друг друга. Мы даже знаем, все, что может сделать каждый из нас, и что он может сказать".
И вдруг я понял - Редису стало страшно. Он твердил свои обвинения стране, как молитву, как заклинание, чтобы не остаться в последний момент.
Что я мог возразить? Я был свидетелем всего того, о чем шла речь, и не мог отпираться. Я был свидетелем, а не экзекутором. У Редиса была своя правда, а я любил его, и сердце ныло, ныло, ныло, хотя не первый разговор я вел на эту тему и, видно, не последний.
- Зайдешь? - спросил он, наконец. - У меня грибочки есть, вкусненькие.
- Нет, - сказал я. - Пойду домой. Удачи тебе.
И мы с облегчением пожали друг другу руки - нечего душу травить. Я уходил, не оглядываясь, и скоро свернул на большую ярко освещенную улицу и пошел мимо блестящих в огнях машин и напряженных проституток.
Среди них отчего-то было много негритянок, и я без раздражения думал: откуда в моем городе взялся этот табун чернокожих девушек?
Наступила праздничная неделя.
На девятое мая пришел к моему хозяину боевой товарищ - в нелепом зеленом мундире без погон, но с воротничком-стоечкой, откуда торчала стариковская морщинистая шея, пришел, брякая медалями.
Старики позвали меня к себе.
Мой старик не надел орденов, а положил их перед собой на стол. Орденов было мало, всего два, но эти два - "Слава" третьей степени и Красная Звезда - были честными солдатскими орденами, и ими действительно можно было гордиться. Колодка ордена Славы была замусолена, явно его владелец таскал его долго, может, с самого сорок третьего, когда их, эти ордена начали давать. А теперь серебряная звезда лежала вместе с другим орденом и медалями где-то в шкафу целый год, дожидаясь своего часа. Что толку их надевать, когда мой старик почти не выходил из дома.
В наших праздничных посиделках была особая акустическая примета. Гость, наклоняясь к столу, звенел. Тонкий звук соприкасающегося металла стоял в воздухе.
Хозяин перебирал скрюченными пальцами фотографии, где ребятишки в форме были сосредоточены и горды, как школьники перед выпускным вечером. Что-то было, впрочем, особенное в этой гордости.
Я переворачивал ломкие фотографии и читал полустертые фамилии.
Итак, что-то было особенное, и тут я понял - что.
Я тупо смотрел на подпись.
"Заградотряд - Юго-Зап.фронт. 42г."
Вот в чем было дело.
А старики говорили о чем-то на своем птичьем языке, вспоминали убитых. Были у них, оказывается, свои убитые. Говорили старики о том, что через год будет очередной юбилей, и дадут им новые медали, а может, прибавят к пенсии.
"Заградотряд", вот оно что, "приказ двести - расстрел на месте", вторая цепь в лесочке с пулеметами, а к пенсии им действительно прибавят, теперь все равны, и убитые есть и у них, на выцветшем мундире две ленточки за ранения - золотая и красная, значит, два ранения, и одно - тяжелое", - думал я, продолжая перебирать фотокарточки.
Старики были неузнаваемы, их лица стали другими, лица мальчишек остались только на бумаге в виде брома и серебра, хотя на бумаге был только след, а те мальчишки остались на войне, с войны пришли совсем другие люди. Им сказали залечь второй цепью в лесочке, они и залегли, а потом стреляли в кого-нибудь, ведь на войне всегда найдется в кого пострелять.
Катился под веселье телевизора праздник, чокался я со стариками, и, когда они наклонялись уцепить немудреную закуску, звенели их стариковские медали. Не знал, я - судить ли их, потому что не знал ничего об их военной судьбе, а расспрашивать было бессмысленно, ибо один старик не слушал другого, оба они были дряхлыми, погруженными в иные, чужие заботы о будущей медали, до которой надо дожить, о пенсии, которая не покрывает расходов. Про убитых они перестали говорить, говорить про убитых - значит говорить о недалеком своем уходе, о скорой встрече со своими вечно молодыми товарищами.
Вот о медалях - другое дело.
И о дачном участке можно, и о голубях, что хозяин мой кормил поутру, и о соседском коте, что живет этажом ниже и пугает голубей.
Это - хороший разговор.
Я продолжал пить со стариками, хотя, собственно, пили они по-птичьи, тыкаясь в рюмки, будто стуча в них клювами. Я пил и представлял, как окапывается заградотряд, как мальчишки с петлицами пограничных войск занимают позицию, как стекает приволжский песок с их саперных лопаток, и как прикидывает командир сектора работы пулеметчиков.
Еще я представлял, как они вступают в бой, бой с немцами, бой не со своими, потому что жидкую цепь контратаки в степи выкосят быстро, да и так, в обороне, тоже быстро всех перебьют. И заградотряд превращается в обычную часть и тоже ложится под гусеницы танков. А мертвые одинаковы, и те, в рваных ватниках, ничем не отличаются от этих. Мертвые в болотных шинелях, впрочем, тоже не отличаются от мертвых в ватниках. Бой кончается, мертвые остаются жить в бывших окопах. Там они и поныне - под Новгородом, Киевом, в Карелии. Они до сих пор не похоронены, а стало быть, живут, квартируют в своих оплывших окопах - там, где они успели их отрыть. Они там живут, и никому до них нет дела.
Мертвые сраму не имут.
Они одинаковы, а различны только живые - те, что наводят пулемет в спину грязной голодной пехоте, все же немного отличаются от нее, грязной и голодной. Что делал мой старик, я не знал, да и не хотел знать. Я, по сути, мало отличался от него.
Музыка из телевизора неслась та, что надо - протяжная и заунывная, а слова вместе с ней - тоже подстать, про то, что дружок неживой лежит, про то, что будет, если в землю придется лечь, но что это будет только раз.
В моей стране только беда бывает общим прошлым.
Несмотря на возраст и опыт, чины и звания, вину и боль, мы со стариками имели общее прошлое, протяжное и страшное, как военные песни.
Неожиданно стал я участником многодневной встречи старых друзей.
Мы, всего четверо, ездили друг к другу в гости - в пустые квартиры.
Была с нами женщина - изящная, стройная, и элегантная одежда подчеркивала ее красоту.
Был и еще один человек. Я заметил, как тяжело с ним - будто тягостное напряжение возникало между нами. Я напрягался, придумывал на ходу какие-то побасенки, чтобы поддержать разговор, искал объяснение в том, что он видит во мне конкурента - но какой я был ему конкурент?