И сколь языком не трепи, а главным московским жителем всегда был и будет простолюдин. Благодаря его нескончаемому труду, непредсказуемой смекалке и жизнелюбивому характеру крепок и самобытен город. И всякий раз, когда приходила беда, кузнецы, плотники и огородники по доброй воле поднимались на крепостные стены монастырей и Кремля, чтобы исполнить, может быть, свой последний долг перед Родиной.
Многие неуемные завоеватели предавали огню и мечу московские земли. Среди них были русские князья соседних уделов, монголо-татарские ханы Золотой Орды, польский король Сигизмунд, французский император Наполеон… Были, да быльем поросли. А Москва и поныне стоит, и стоять ей во веки вечные.
Два Рима пали, третий стоит, и четвертому не быть!
Федор Петрович Гааз проснулся в вербное воскресенье, как и в другие дни, — ровно в шесть. За окошком уже рассвело, подлый люд шел от заутрени, торжественно держа перед собой освященные ветки. Благостно звучал колокол одной из ближайших церквей. Которой — Введения в Барашах или Воскресения — разобрать было трудно. Но что не Иоанна Предтечи — это точно, тот по грохоту сразу отличишь.
Полицейская больница для бесприютных, две комнаты в которой служили домом и приемным покоем ее основателю и старшему врачу доктору Гаазу, до семи еще будет спать. Это тихое время Федор Петрович любил по-особому, тратил его бережно, просыпался всегда, предчувствуя беззаботный час, с радостью. Но уже пошла вторая неделя, как с утра он грустен. Почему-то именно в блаженный час пробуждения и покоя ему вновь и вновь приходит на память, что годы уже перевалили на восьмой десяток и совсем недалек тот час…
Федор Петрович откинул шубу, спустил ноги со своего любимого скрипучего дивана, стряхнул сонную хмарь… «Что будет сегодня? — по привычке шевелил губами доктор. — Я ничего не знаю. Я сознаю только, что все, что бы ни случилось со мной, было предвидено, предусмотрено, определено и поведено от самой вечности…»
Вдруг возраст стал уходить. Уже всего шестьдесят, пятьдесят лет. Федор Петрович почти по-молодецки встал, распахнул форточку, вдохнул утреннего морозца. Как будто за плечами осталось сорок годиков — дышится легко, глубоко, сердце, словно немецкая фабрика, работает без сбоев. С удовольствием послушав его: тук-тук-тук, «сорокалетний» доктор расправил сутулые плечи, попытался подобрать живот и улыбнулся, поняв, что с животом уже не сладить: «Ну и растекся же я».
Голубые глаза засветились лукавством. Чтобы сделать себе побольше приятного в столь здоровое мартовское утро, Федор Петрович открыл верхний ящик комода и полюбовался на портреты покойных папеньки и маменьки. «Скоро и мне…» — вздохнул он с умилением и принялся за обычный утренний туалет: плескался в холодной водице; натягивал на себя штопаные чулки, короткие, до колен, панталоны, белое жабо, манжеты, черный опрятный, хоть и старенький, фрак; чистил ярко-желтые башмаки с замысловатыми пряжками; усаживал на старческую плешь коротенький рыжеватый парик.
Пока тело участвовало в привычном утреннем моционе, сам Федор Петрович думал о начинающемся дне. Утром просил заглянуть к нему богатый купец Мирон Иванов, потом предстояло заехать проследить за отправкой этапа в Загородный пересыльный замок. Кроме того, пора проверить, как идет строительство душа в Губернском тюремном замке. Надо не забыть завезти цеховому Завьялову сорок пять рублей за двадцать один бандаж для арестантов и забрать хлебы для осужденных женщин, которые милостиво поставляет раз в месяц таганский трактирщик Киселев. Ну а останется время — дел на него найдется. Но это потом, позже. Федор Петрович радостно потер ладоши — сегодня воскресенье, приема больных нет и можно немного посидеть, побездельничать в одиночестве.
С кучкой книг и журналов доктор уселся в любимое кресло и, прихлебывая кипяток со смородиновым листом, взялся за чтение.
Странная загадка — журналы. В них все выдумано, но сделано это с надеждой, что люди не захотят догадываться об этом. Будут читать и утешать себя, как прекрасно устроен наш мир. Но разве неправда, выдуманные чувства в силах помочь нам? Почему бы не написать про истинные, вот-вот случившиеся страдания? К примеру, рассказать спокойно и честно о судьбе всех восьмисот пятидесяти арестантов Губернского замка. Люди бы читали, ставили бы себя на их место и убеждались бы, что человек не рождается злым и хитрым, а становится им. Люди больше стали бы жалеть друг друга, они бы смогли понять, что ежечасная бескорыстная помощь страдающему не прихоть, не милосердие, а долг каждого из нас…
Доктор водрузил на свой толстый нос очки и перелистал мартовскую книжку «Библиотеки для чтения». Романы Сю, Пожарского и повесть Теккерея были без начала и конца, а других номеров журнала под рукой не оказалось. Значит, не стоит и браться. Федор Петрович решил попробовать «Приключения знатной старушки» и прочитал на пробу из середки:
«Затворничество вдовушки делалось строже и строже, домашняя жизнь приняла тот безотрадно аппатический оттенок, при котором всякая страсть кажется чем-то совершенно лишним; сношения со светом сделались реже и вовсе прекратились; знакомые и незнакомые стали с восторгом толковать о достохвальном постоянстве прекрасной женщины, которая, лишившись страстно любимого мужа, отказалась от света, нового замужества и обрекла себя на вечный траур по наряду и духу…»
Гааз с удивлением отметил, что ему не только скучно, но и стыдно читать этот жеманный текст. Он поспешил отложить журнал, неодобрительно покачав головой:
«Чушь какая… Сколько живу, ни разу такой вдовушки не встречал. Зато в книгах их с избытком. И все к концу романа, наплакавшись вволю, выходят замуж за красивых, благородных рыцарей. Чушь, мерзкая чушь! Если бы вы знали, какие страдания может вынести и выносит человек! Если бы вы хотели это знать!»
Федор Петрович, забыв про возраст и тучность, рывком расстался с уютным креслом и подошел к окну. Серое утро с ленцой шло на смену промозглой ночи. Голые деревья безжизненно покачивали ветвями на легком ветерке.
«Погодите. Еще немного, и вам станет тепло, заживете всласть. А вот у людей бывает, что даже весна не веселит. Бывает, что ничего уже человеку не нужно, кроме смерти. Это болезнь, которая не лечится ни жестокостью, ни сказкою, а лишь правосудием и милостью. Ах, как нужна повсюду справедливость, чтобы смягчить сердца и успокоить рассудки!.. Но почему я злюсь? — Гааз принялся наводить порядок в шкафчике с лекарствами. — Чем я недоволен? Как я смею не ценить небесного дара, ниспосланного мне судьбой? Да многие ли могут похвастаться тем, что им разрешено приложить к достойному делу все свои телесные и душевные силы? Нет, пусть уж гневаются и печалятся те, кто ложится в гроб, растратив лишь малую крупицу своих сил. А я, счастливец, не смею горевать, у меня всегда есть посильный труд. Вот явлюсь скоро на Страшный суд, и сама матушка Москва за меня там заступится, замолвит доброе словечко за русского немца Фридриха сына Иосифа Гааза».
Федор Петрович застыл в позе полководца-победителя, но тут же смутился и принял обычный вид.
«Гордыня, ай-я-яй, гордыня поганая».
Он осуждающе покачал головой и прошаркал в соседнюю комнату. Здесь, у окна на стареньком сундучке, стояло ведерочко, а в нем плавала веточка вербы. Ее подарила доктору вчера семилетняя Катя. Ровно неделю назад эту девочку Гааз отобрал у торговки, которая привела семилетнюю «воровку» в полицейскую часть, дабы потребовать расправы над нею за украденный калач. Доктор временно поместил девочку-сироту в свою переполненную сверх всякой меры Полицейскую больницу.
Федор Петрович положил на ладонь гибкий тоненький прутик вербы. Голубые глаза заблестели добротой, толстые щеки задрожали от малой радости: вот-вот лопнет почка, выбьется лист, настанет весна — жизнь. И тут же солнце, воздух, вода признают в зеленом ростке меньшого брата. Хорошо бы и для Кати найти человека, который заменил бы ей отца, мать, брата. Нужно, обязательно нужно найти, не то без доброго человека она не справится с жизнью.
Доктор отколупнул несколько пушистых распуколок, аккуратно завернул их в бумажку и сунул в карман. Выезжать было еще рано, со скучным вздохом он опять погрузился в кресло. Но потрепанная, неизвестно как очутившаяся здесь книжечка вдруг показалась увлекательной. Нелепостей и маленьких неправд в ней, конечно, тоже хватало, но по чувству она была искренняя, добронравная. Что первых страниц недоставало, Гаазу даже понравилось: без муторных вступлений и философских обличений в первых же строках говорилось, что суд приговорил убийцу к вечной каторге, а верная невеста решилась стать женой осужденного возлюбленного и отправиться вслед за ним. Федор Петрович уже четверть века по воскресеньям отправлял из Москвы партии арестантов по этапу в Сибирь и многое знал о своих подопечных. Немало ему приходилось видеть жен, которые, часто с малыми детьми, шли за мужьями в каторгу. Его всегда поражала и до слез пронимала простота, с которой русские женщины жертвуют собой. Они считали для себя обязательным принять хоть малую часть страдальческой ноши родного им человека и ничего геройского в своем поступке не замечали. Так деды со своими бабками жили, не нам и менять — отшучивались они.
Особенно Федора Петровича растрогала в книжице сцена венчания. Слезы безостановочно текли по его крупному лицу, когда в тюремной церкви молодая жена поцеловала нареченного мужа в клейменный лоб, а он встал на колени и поклонился ей.
И все же досадно было в таком прочувствованном описании встречать нелепицы. Так, по реформе, утвержденной его императорским величеством Николаем I, предписано накладывать знак бесчестия «кат», а здесь по старинке выжигают «вор». И чем дальше развивалась история, тем нелепиц становилось больше. Автор не знал, что законом запрещено называть арестантов по фамилии, что официально пытка уничтожена в России еще в 1801 году, что монахи и жены священно-церковнослужителей освобождены от телесных наказаний. А прочитав, как наказывают шпицрутенами конвойного солдата, Федор Петрович и вовсе отбросил книгу: «Врут, и этот врет, как все». Вспомнилось виденное, незабываемое и, к несчастью, не столь уж редкое. В который уж раз доктору стало казаться, что это не солдата, а его тогда гнали по «зеленой улице»…