Мирон Иванов встал задолго до приезда немецкого лекаря — с первым церковным звоном, в четыре утра предвестившим начало заутрени. Исстари повелось, что работающую Москву будит колокол, зовущий подлый народ в церковь, тогда как петербургские фабричные стряхивают с себя сон под дробь военного барабана, возвещающего побудку в полковых казармах.
Мирон, несмотря на невеликий рост, внушал уважение белой окладистой бородой, добротной крестьянской одеждой и — особенно — строгим и пристальным взглядом, которым он прощупывал собеседника. Лет сорок назад Мирон пришел в Москву и нанялся столяром на одну из лефортовских фабрик. Приказчик оценил его сноровку, переманил в старую веру, а потом и денежные тузы общины приметили сметливого крестьянского паренька. Когда же Мирон перенял их дух гордыни и упрямства, выучился хитрости и изворотливости, выработал в себе покорство общине и презрение к иноверцам, усвоил правила житейского благочестия, его смекалке доверили главные общинные капиталы.
Мирон, с малолетства мечтавший об истинной воле, наконец нашел, куда приложить свои силы и ум. Он любил с некою торжественностью перебирать недругов своей общины. Царь Николай с Сенатом, приказавшие поснимать кресты и колокола со староверческих часовен. Московский митрополит Филарет и команда попов-офицеров Синода, не гнушающиеся ни печатной ложью, ни насилием в борьбе с «вреднейшей сектою». Генерал-губернатор Закревский со сворой дворян, вечно чинящие «законные» препоны торговле, да и самой жизни людей старой веры. Судьи, чиновники, квартальные, купчишки из немцев, все государевы доброхоты-наушники, излюбившие присказку палачей и фискалов: «Живи, живи, пока Москва не проведала».
Все они желают его, Мирона Иванова, погибели. Ан нет! Жив Мирон Иванов! Тот, которому каждодневно везут верные люди письма из Риги и Архангельска, Иркутска и Одессы. Тот, к которому нескончаемым потоком поспешает гриб и ягода от скитской братии ветлужских лесов, пшеница крестьян Новороссийского края, золото рудокопов Сибири. Тот, который только пожелает, и подымется новый соловецкий мятеж, заполнит Россию бунт, навроде Стеньки Разина али стрелецких воевод.
Этим ощущением своего могущества в мире рабства и лицемерия Мирон утолял душевный глад крестьянской души.
Душа своей пищи дожидается.
Душе надо жажду утолить.
Потщися душу свою гладну не оставити.
Сегодняшняя встреча, еще до приезда Гааза, с паном Янушем, руководителем какого-то польского сговора, была звеном все той же цепи — потайного всесилия старой великорусской веры.
— Вас, как и нас, за веру гонят, — сжимая с гневом кулаки и поблескивая жестким взглядом, убеждал Мирона стройный молодец Януш. — Наши церкви позакрывали, вместо умных, строгой жизни наших священников наслали малоросских воров и пьяниц. Народ теперь с плачем идет в храм. Где же справедливость?!
— Пьяниц, говоришь, да воров попами над вами поставили? Веру переменили? — Мирон не то задавал вопрос, не то передразнивал поляка, а маленькие глазки безмятежно поблескивали под нависшими бровями.
— Да, переделали наши церкви в православные…
— Не в православные, а в антихристовы, — Мирон прошелся тяжелым, угрюмым взглядом по поляку, — ибо на их престоле восседает двубуквенный Иисус, который есть дьявол и антихрист.
— Вот и мы так считаем, — услужливо залопотал юноша, обрадовавшись, что так скоро сагитировал русского старика, — нет ничего гаже антихристовой веры. Их попы над нами заместо надсмотрщиков, обжираются за наш счет и даже к нашим женам пристают. Срам царит на нашей многострадальной земле. Помолиться негде стало — все униатские церкви нынче на замке. Вот мы и хотим своей веры, а не навязанной силой.
— А на что вам своя вера, если ее можно в раз извести?.. На наши молельни тоже печати понакладали. Только не сладить им — поймают попа в Лужках, ан, глядишь, в Москве архиерей вырос. — Мирон расправил плечи и, разметав руки по сторонам, уперся ладонями в стол, мол, гляди, я и есть тот самый архиерей. — А ваша, видать, не крепка, коли ее с корнем можно выдрать.
— Вы правы, у нас народ глуп, — с горечью вздохнул Януш. — Их, как баранов, бери палку и гони куда хошь. Вчера в унию, сегодня в антихристову, а завтра хоть в жиды. Что с них взять: всю жизнь в грязи среди скота проводят, вот и сами в скот превратились.
— Нет, пане, народа глупого нет. — В Мирона уже вошла гордыня, и он не мог глядеть на юношу иначе как снисходительно. — Простолюдин есть добытчик пищи и одежи телесной, он есть и господин наш истинный. Но уже седьмой фиал льет сатана на Россию. Чады антихристовы, над русским народом поставленные, помыкают православными и грешат беспрестанно. Еще Петр-крокодил новую жизнь придумал, хотел Русь в неметчину превратить. Дух его богоборный вселился и во всех потомков его, которые и поныне ядом отравляют ниву человеческую.
— Вы правы, Россия — это тюрьма, и она должна быть уничтожена. — Януш, как никогда, ощутил в себе мятежный дух. — И только две веры в мире крепки — ваша, дониконовская, и наша, католическая. Мы с вами только старину и держим. А тут чего хотят? Чтобы у всех была одна вера, один царь, чтобы по всем спинам один кнут ходил. И все молчат, боятся Сибири. А мы не хотим так жить, мы будем отстаивать свою вольность и вольность вашего народа! Враг у нас общий — русское правительство и Синод, и вы должны помочь нам с ним расправиться. — Януш разгорячился, вскочил и, меряя комнату из конца в конец быстролетными шагами, продолжал говорить все торжественнее и яростнее, не замечая, как поскучнел русский старик: — Когда, бог даст, Польша станет свободной, каждый поляк будет свободен в вере — иди хоть в турки! Живи как пожелаешь. Служи кому сердце прикажет. Главное, ни от кого не зависеть, никому не давать отчета о своих мыслях и делах… Пусть в зловонной земле копошится отягощенная годами старость, а мы взовьемся над миром и, победив на поле брани подлость и коварство, рассыплем по земле цветы истинной свободы и счастья! И вы будете рядом с нами. Мы будем братьями в борьбе. Я верю в вашу ненависть к нынешним порядкам в России и обещаю: мы поможем вам, когда победим, ваша правая вера сможет выйти на свет и засверкать в лучах вольности!
Януш раскрыл объятия, но Мирон Иванов, даже в лице не переменившись, остался сидеть, он только заложил руки за пояс холщовой рубахи и сонливо повел речь, как бы не замечая задора собеседника:
— Яровит молодой конь, а с ним без хлеба будешь. Зато старый борозды не портит… Я к тому веду, пане, что не дело вы говорите. Дай вам волю, дай всем волю, эдак царство разрушится. Вам, пане, хочется бунту? Идите с миром и не балуйте, а денег я вам не дам. Ни грошика. — И рассмеялся: — Эк вас подмял царь-батюшка. Даже запаху не осталось. А вот нас от битья только больше становится.
Януш опешил от столь непримиримых ядовитых слов старика, а когда понял, что его оскорбили, осклабился в презрительной улыбке:
— Я не у вас хотел просить, а у организации, которой вы служите. Но раз у вас так заведено, что общие деньги тратятся не на благо организации, а на личные нужды ее членов, то не буду вам мешать. Сосите кровь своих собратьев, пока они не выпустили ее из вас. — Януш даже расхохотался, правда не совсем естественно, но громко. — Глупый вы, русский народец. Вас секут, а вы опять кланяетесь и спину подставляете. Посеки, мол, барин, авось польза будет отечеству через то. Ладно бы, одни в грязи подыхали, так нет, из-за вашей тупости и рабской покорности приходится страдать нам. — Януш перешел чуть ли не на визг: — Но берегитесь! Когда мы победим, мы не простим вам отступничества! Вы не получите от нас ничего!..
— Простите, пане, коли в сердцах лишку сказал. — Мирон поднялся со скамьи и, поборов гордыню, со сладостным чувством своего унижения поклонился малолетку в пояс. — Не держи обиду, нам вернее худой, но свой царь, чем латинам продаться. Ты, пане, на нас, мужиков, зла не держи и ступай с богом. На тебе еще лихо не каталось, а меня уж гнули, только косточки похрустывали, жилочки позванивали. Меня уж ничто, окромя суда божьего, не страшит. И скажу на твои грозные слова: не та вера свята, которая мучит, а та, которую мучат. Так что не гневись.
Раздосадованный Януш цокнул языком, удивляясь тупому упрямству русского раскольника, и, по-военному молодцевато повернувшись кругом, не прощаясь, вышел вон.
Мальчишка-поляк досадил все ж таки Мирону. «Расплодилось нынче бунтовщиков, всем убивать хочется. Бога забыли».
Опять засунув руки за опояску, купец уселся за стол и принялся ворошить в памяти злосчастья, обрушившиеся на старую русскую веру за последние два века. Множество бедствий, злоключений предстало перед ним. И страдания святого Аввакума, и чертово яблоко, прозванное картофелем, и царские указы, гнавшие братьев по вере на дальние окраины России… Ненависть ко всему миру чуть не захлестнула Мирона, но он удержался, раскрыл «Зерцало» и надолго замер, силясь забыться посреди торжественных книжных слов, выведенных старинным славянским полууставом с титлами:
«Христианские архиереи, вместо престола Христова, установили престол сатаны, на котором присутствует антихрист, то есть гордый дух, противник божий, ибо Иисус Христос прощал грехи, а антихрист установил суд, и поделал крепости, и завел для мучения народа рудокопные заводы, ради своего обогащения…»
На стук Егора ворота открыла Марфа — прислужница, сестра по старой вере и, по слухам, полюбовница Мирона Иванова. Ей было лет сорок, краса уже отзревала, но не совсем ушла, и Егор решил, что народ не зря языком мелет.
— Цветешь, ромашка, — подмигнул он ей, но Марфа и глазом в его сторону не повела. — Тьфу, ведьма! Аль не тебе комплимент даден?