Остаток дня камрат пребывал в настроении унылом, чему немало способствовала и зубная боль. За обедом жевал гусятину с чесноком — любимое блюдо, — не ощущая вкуса. Ревниво поглядывал на царя. Херц Питер и взглядом не удостоил, поглощённый беседой с Ламбером. Шереметев и Репнин, дабы не мешать им, молчат. Мнится Данилычу — наблюдают все за ним со злорадством, особенно боярская знать. Грубо врывался топот денщиков, подававших на стол. От еды, сваренной на кострах, пахло дымом. Кухня комендантская порушена, чинить царю неугодно.
Явно же запустеет Шлотбург...
И спать лёг Данилыч с мыслями о непостоянстве фортуны своей. Спальня с царём, как обычно, общая, по хотенью государя. Узкая, вмещает лишь две походных кровати и стол между ними, да поставец в углу. Врачуя подлый зуб, Данилыч зарылся в овчину с головой и ночь провёл спокойно.
Очнувшись, увидел царя, читающего книгу. Боль исчезла. Данилыч сладко потянулся, разжал онемевшие губы.
— В Москве, чай, петухи поют…
Прикусил язык, да поздно. Пётр вскочил.
— Ну и ступай в Москву!
Книга упала на пол, развалилась, выронив пучок листов.
— Ступай! К Парасковье тебя... Набрала придурков — тебя не хватает...
Данилыч сполз с кровати, хныча подобрал драгоценную немецкую книгу, запихивал выпавшее. Пальцы не слушались. Наткнулся на ноги царя, сжался, ждал удара.
Пётр шагнул к двери и, прежде чем выйти, с порога:
— Француза посажу губернатором...
Камрат застыл, подняв перед собой немецкие листы, чертежи фортификаций, словно обороняясь. Француза, француза губернатором?..
С некоторых пор Меншиков жил в предчувствии беды. И вот услышал... Вдруг взаправду француза...
Книга выпала из рук. Что есть мочи хватил по ней кулаком — раз и другой. Хотелось рвать, топтать, по ветру развеять учёную немецкую книгу.
Муки ревности давно знакомы Меншикову. С тех пор, как приглянулся он Петру — нечёсаный крикун, забежавший в Кремль, под окна дворца. С грудой пирогов на лотке, начиненных вязигой, гречей, требухой.
Внезапно взят в потешный полк и вскорости денщик царя и товарищ. Сказка наяву... И Алексашка, хоть и опьянённый счастьем, стал озираться с опасением.
Фаворит, какого в гистории не бывало, — так сказал о нём князь Куракин[23]. Меншикову передали эти слова, он был потрясён. В гистории не бывало... Увидел себя, единственного в веках, вознесённого столь высоко. Пленительно и страшно...
Преданный царю, достиг душевной слитности с ним, единомыслия, соучастия, но страх не умалялся.
Одно время соперничал Кикин[24]. Тоже был в денщиках, тоже царский камрат, вместе наживали мозоли в Голландии. В походе ведал хозяйством царя — вроде квартирмейстер. Ныне, слава богу, Кикин отослан к верфям. Мачты — его дело, и не более того.
Шереметев безвреден, стар уже. Боярин всяко не соперник. Яков Нарышкин лишь забавляет Меншикова — гоняется за царём, лебезит, на пятки наступает. Зато они, бояре, учёные. «Век науки ныне», — сказал как-то Репнин, сказал в упор, так что послышалась издёвка. Вслух никто не попрекнёт — царь только... Пётр Алексеевич подтрунивал, суя книгу под нос:
— На, почитай мне! Ну так я прочту: Алексашка дурак, неграмотный чурбак.
Или советует душевно:
— Поучился бы... Али мозги засохли?
— Поздно, милостивец, — стонал камрат. — Истинно засохли... Младые бы мне лета...
Однажды Пётр застал его за книгой. Данилыч листал, задерживаясь взглядом на картинах баталий. Царь дёрнул за ухо.
— Умней меня хочешь быть?
Перед другими Данилыч, бывало, хорохорился:
— За меня его величество сотню учёных отдаст.
А ведь грамота была не за тридевять земель. В своём околотке — в Мясниках, в церкви архангела Гавриила. Родной Сашкин дядя был в той богатой церкви псаломщиком. Купец-жертвователь не поскупился — книги в сафьяне с золотым тиснением, стены расписаны богомазами первостатейными. Архидиакона Стефана камнями побивают — глядеть страшно. Поясок узора вился под художествами, и дядя-псаломщик сказал, что это слова. Сашка зажёгся любопытством. И точно — хитрое то плетение дядиным голосом заговорило, но как-то непонятно. Тогда дядя сам рассказал про архидиакона и ещё про многое. Стало проще разуметь.
Дядя брался учить мальца — смышлён ведь, выйдет в духовные. Восстал дед Степан.
— Не отдам тебя, — сипел он, буравя пальцем Сашкину грудь. — Не отдам книжникам и фарисеям.
— Фарисеи — это кто?
— Мерзкие люди... Слуги сатаны, имя ему Вельзевул, князь тьмы, Гог и Магог.
Дед грамоты не знал и знать не хотел.
— Буквы — крючки, души православные ловить, — твердил он. — Божьи заветы позабыты, переврали их. Праведных книг нет.
Попам даны новые требники, исправленные по указу патриарха Никона[25]. Раскольники проклинают его. Сильное смущение произошло в умах православного люда. Дед не впал в раскол, послушно стал креститься тремя перстами. Не всё ли равно! Упрямые вон в леса бегут. Про себя издевался над клиром, над обрядом, но с церковью не порвал, дабы не причинить себе убытка.
Торговлишка хирела, донимали поборы. Лабаз стоял близ ворот Кремля, за стеной сидели крючкотворы, измышляли — с кого сколько содрать. Грамотные...
— Выучились в мошну лезть... Жирные — не обхватишь. Не куют, теста не месят — пёрышко сосут. Худо ли! С чего толстеют? От гусиного молочка.
До сих пор в ушах Меншикова эти яростные слова. Дед царствовал в семье. Отец, мужик тихий и хворый, молчал, мать умерла рано.
Данила служил конюхом при дворце. Норовистый рысак зашиб его, сломал три ребра. Сашка помогал сызмальства. Носясь по базару с лотком пирогов, вжимал в кулак денежки, полушки, копейки и запоминал. Управлялся без грамоты. Складывал в уме, а отец делал бороздки на палочке-считалке.
Скоро цифры сами въелись в голову, только почти не пользовался ими. Всегда выручала память. Мог, отстояв в церкви чтение псалмов, отчеканить целые страницы.
Буквы в уме все до единой, а читать и писать невмоготу — всё равно как в лесу сквозь бурелом продираться. Выручает память.
— У меня тыща книг в голове, — похвалялся Данилыч.
В Ингерманландском полку, данном ему под команду, людей две с половиной тысячи, а он, почитай, половину помнит по именам. Диспозицию войск для боя нарисует мысленно. На карту взглянет разок — больше не нужна. Вся она отпечаталась в мозгу.
Кабы выучился, потягался бы с французом. В стыд бы вогнал инженера. Может, Вобана самого...
Ламбер, прибыв на службу, сразу завоевал сердце Петра — сноровкой, отвагой, весёлым нравом. Царь стал сиживать с ним ночами, запёршись, раскатав чертежи. Иногда, к вящей тревоге Данилыча, говорил с инженером по-французски, вспоминая уроки друга Лефорта да возлюбленной Анны Монс[26]. Разок даже лягушку попробовал в угоду французу. Правда, выплюнул сразу...
Ламбера не охладили ни климат российский, ни тяготы походные — погрузился истово в избранную для себя авантюру. В прошлом году царь взял его в Архангельск. Построенные на тамошней верфи два корабля следовало переправить на Ладогу. От посада Нюхча, что на Белом море, до Онежского озера мужики под надзором маркиза валили лес, клали бревенчатую гать длиной в сто шестьдесят вёрст. Инженер не жалел работных, не жалел и себя — вставал на заре, проваливался в трясину, сушил одежду на костре, дымом оного отгоняя комаров.
В Нюхче произошёл печальный казус: Ламбер повздорил с капитаном Памбургом. Оба были навеселе, голландец помянул неуважительно Францию, Ламбер оскорбился, и дворяне обнажили шпаги. Памбург погиб. Пётр дуэли не одобрял, но тут оказал снисхождение — «поединок был честный», свидетельствовал он потом, в письме.
23
Куракин Борис Иванович (1676—1727) — известный дипломат петровской эпохи, автор «Гистории о царе Петре Алексеевиче и ближних к нему людях 1682—1694 гг.».
24
Кикин Александр Васильевич (ум. в 1718 г.) — деятель петровского времени; за участие в побеге царевича Алексея за границу колесован.
25
Никон (до монашества Никита Минов) (1605—1681) — русский патриарх в 1652—1666 гг. проводник церковных реформ, ставших причиной раскола.
26
Лефорт Франц Яковлевич (1656—1699) — швейцарец, приближённый Петра I; участвовал в организации русской регулярной армии и флота.
Монс Анна Ивановна — дочь немца, золотых дел мастера (по другим источникам — виноторговца) в Немецкой слободе под Москвой; с 1691 или 1692 г. по 1704 г. фаворитка Петра I.