Так же и Ламбера потешала... Дьявол-девка, кого хошь расшевелит. И догадлива... Не зря устроила спектакль. Сейчас ластится.
— Ворона я, скажешь? Ворона? Нет, я не хуже баронши. Скажи, не хуже ведь?
— Может, княгиня?
Обронил и язык прикусил. Фроська охнула и прильнула к нему.
— А почто не княгиня тебе! Почто? Ведь мы ровня с тобой.
Вон какой умысел! До сих пор не заикалась, хранила в себе...
— Где ровня! Окстись! Царь не позволит. Нельзя мне...
— А ты спытай!
Отказывать не резон. Данилыч обещал, но без достаточной твёрдости.
— Обманываешь.
Села на постели, выгнулась, волна волос взлетела и опала, хлестнув его по лицу.
— Ладно... Всё одно не бросишь меня.
— Не брошу, — сказал Данилыч на сей раз искренне и подивился. До чего же самоуверенна! Что за магнит адский заключён в женщине!
— А бросишь если...
Замахнулась, скорчив злую гримасу, и в тот же момент свела всё на шутку, принялась щекотать. Напрасно увёртывался, — настигала. Найдёт на неё — дух вытрясет. Он отбился, встал и, покуда натягивал бархатные штаны, кафтан с орденом и голубой лентой-кавалерией, обретал губернаторскую престижность. Строго потребовал квасу. Обтерев рот, промолвил:
— Про царевича молчи! Сбрехнешь если... Себя же утопишь! Поняла? Да тебе и не надо понимать. Глупа ещё... Думать я за тебя буду.
И так, пожалуй, наговорил лишнего.
Отъехал от мызы — и обступили сомненья. Фроська поручение выполнит, девка верна и покорна, а примет ли Алексей? Обиделся. Не примет... Царя вмешивать неразумно. Без понужденья надо... Залучить Алексея на мызу... Завезти его как бы невзначай, на пироги, на парное молоко...
Губернатор составлял прожекты и отметал их. Кампания деликатная, суеты не терпит. Дать время мальчишке, пускай поостынет сердцем.
Пётр вернулся из Лодейного Поля с ликом сияющим. Из сорока трёх судов, больших и малых, заложенных на верфи, многие близки к завершению. Первым сошёл со стапеля фрегат «Штандарт» — царь привёл его в Петербург.
— Опять покинешь меня, свет мой, — печаловался Данилыч. — Опять я сирота.
— На вот игрушку!
Такелажный мастер, англичанин, вырезал шахматы, подарил государю. Очень этим угодил. Хороши слоны, ладьи, пешки-пехотинцы, да играть когда? Заждался Петербург зачинателя своего и ныне воспрянул. Или кажется так Данилычу?
Всё как будто по-прежнему. Те же копры колотят остервенело, сотрясая остров, название коего — Заячий — начало забываться. Та же щепа под ногами, тот же едкий дым смолокурен. И стоны, вопли, несущиеся с пристаней, и голодное конское ржанье, и тряпье сермяжное на верёвках, на жердях, и вонь из отхожих мест — всё ведь то же. И, однако, настала перемена. Удивления достойно, как действует появление царя — на манер толчка, могуче ускоряющего движение.
Воистину быстрее вонзаются сваи, чаще стучат топоры... Воля каптейна, друга сердечного, проникает и в душу Данилыча — он уже не тот, что прежде.
Совестно теперь скрывать что-либо от царя. Был малодушен, теперь избавился от страха — будь что будет, а повиниться, поведать про стычку с Алексеем необходимо. Невысказанное мучит.
Каптейн слушал, щека его задёргалась, но Данилыч не запнулся, продолжал речь, не чувствуя боязни, даже просил мысленно: «Ударь, ударь!» Пальцы Петра сжались в кулак, и твердел, наливался силой огромный царский кулак. Данилычу никогда не доведётся узнать, на кого был обращён гнев, вспыхнувший в ту минуту, — на него или на Алексея.
Кулак разжался. Данилыч задохнулся от счастья — царь притянул его к себе, поцеловал в лоб.
— Спасибо... Поделом ему... Жаловаться станет, скажу — сам я отвозил, рукой губернатора...
— Не будет он жаловаться, — вставил Данилыч. Зачем — толком не сознавал. Лишь потом уяснилось, что похвалил этим царевича и косвенно себя.
Из подлого звания, а поступил благородно, единственно на свой риск. Не чета некоторым знатным, которые наушничают, пакостят за спиной...
Не утаил Данилыч и мызу, намеченную для Алексея Фроську — примерную хозяйку. Царь кивнул, полюбопытствовал, сколько лет девке.
— Двадцать шесть... О рождестве богородицы.
— Годится.
— Глаз будет за ним. Всякой день...
Царь согласился. Глаз женский зорче устережёт, чем десять часовых. Данилыч, повеселев, заболтался — помянул Фроськины пироги, обхожденье её, чистоту в покоях. Домашнего уюта именно и не хватает отроку.
— Сосунок, — усмехнулся Пётр. — До каких пор? Ничего, обвыкнет...
В тот же вечер нескольким господам досталось дубинкой. Одного унесли замертво.
— Воруешь, гадина, — лютовал царь. — По роже твоей мерзкой видать.
Данилычу сказал:
— Разбирайся тут... Меня корабли зовут.
Раздражению дал волю и хотел немедля устремиться к любимцам. Данилыч насилу унял. Коришпонденции убавилось немного, губернатор всем не ответчик. Вон Шереметев канючит:
«Псковские бурмистры не дают денег на корм слесарям у артиллерии и шведским полоняникам — без указа из Москвы. Как бы тех людей голодом не поморить».
Он, Меншиков, над Москвой не властен. А ведь пустяк! Канителят — знать, к выгоде своей... Немощен фельдмаршал, навёл бы пушку на канцелярию...
— Пушку? — отозвался царь. — Ты бы настрелял... Он законы уважает.
Пишет Шереметев обильно. Представляет к награде драгуна, которому оторвало руку, — на жилах висела, и он устоял, отрезал её. Видать, богатырь... А шведский драгун перебежал к нам — коня утопил ненароком и убоялся наказания. Покидают армию Карла латыши, понеже в солдаты их взяли насильством. И снова о непорядках.
«Привезли ко Пскову семьсот возов сена, и на тех возах не будет и по полвозу, и то всё мокро и в грязи, и лошади не везут, путь зело худ».
Пропадут лошади, пророчит стратег, и сено не довезут, убыток двойной. Чего же хочет? Учинил бы розыск, отлупил бы виновников!
— Стар боярин, стар, — негодует Данилыч.
— Тебе, что ли, войско отдам? Заришься?
— Да ни в жисть...
Увёртка жалкая — нету в душе Данилыча уголка, сокрытого от царя. Манит жезл фельдмаршала, манит неотступно. Мечтание дерзостное... Царь поручил Петербург — и будь, губернатор, доволен!
Вот и засосал Петербург... Позавидуешь Борису Петровичу: он и половины здешней мороки не ведает.
Государь морщится, видя убожество дикого табора на островах. Ровно орда нахлынула и осела... А если просветлеет лицом, — значит, вселяется в город будущий. Ложась спать, оставляет подле себя, на мебели, на полу, на кровати наброски, засыпает, не успев собрать их. Губернатора сии прожекты ожидают утром — с понуканьем и с угрозами. Время, время торопит...
Изволь, губернатор, ведать: после крепости второе по важности строение есть Адмиралтейство, где корабли родятся получше олонецких на пятьдесят пушек и больше! Где ему быть? Царь чертил и зачёркивал.
На стрелке Васильевского острова будет площадь. Там заполыхает маяк, укажет путь купеческим кораблям, кои Петербург всенепременно должны посещать. Где им причаливать? Мало, мало справных пристаней для морских судов. Должны быть, немедля, нынче же летом!
Откуда ему быть, иностранному купцу? Побоится, война ещё... Но лучше не перечить тебе, херц мой!
Крестьянство из деревень прибывает, да не бойко — помещики противятся. Что им Петербург — поля запустеют! Уйдёт мужик на два месяца, на срок наименьший, — всё же убыток, тем более летом. Пока сменят его — страдную пору пропустит.
— Мастеровых добрых будем удерживать, — рассуждает царь.
Им первым отводить избы на семью. Для сего готовить срубы в лесу, сплавлять сюда на плотах. А ставить жилища не нахальством, не наобум Лазаря, а с расчётом на завтра. С царских черновых листков делать чертежи подробные, по науке, и по ним вымерять землю, и без сего не строить и канал не копать. На сей предмет имеются астролябии, купленные у немцев.