Придвинул коробку с кнастером — едким голландским табаком. Измученный верховой ездой, фельдмаршал отдыхал теперь в мягком кресле, в шатре! На его бархатном подбое много раз повторялась златотканая корона, с коей свешивались на одной нити два немецких креста с толстыми концами-обрубками.
Собственный герб — редкость, у большинства вельмож он вызывает зависть, а у царя — неизменно улыбку. Борис Петрович заимствовал герб у Данцига, понеже боярская фамилия Шереметевых, по преданию, происходит из тех краёв.
— Крепость, бог даст, возьмём целенькую...
Но и это, кажется, не заботит царя сей момент. Капитан бомбардиров не вытерпел, оборвал фельдмаршала.
— Господин мой... Дай роты четыре...
Жирная рука, сокрушённо бродившая по карте, по пожарищам, остановилась.
— На что тебе?
— Пойду разведаю устье...
Глаза Шереметева вскинулись с ужасом.
— Не бойся, доплыву.
Воля царская прозвучала в голосе капитана — отказать нельзя. Авось удастся урезонить.
— Сейчас тебе? Пошто? Обождал бы... Два дня всего...
Ударить решено послезавтра, первого мая. Француз доведёт апроши, не опоздает поди. Исполнителен парижский дебошан, этого не отнимешь. Так чего ради пускаться в неведомое? Того гляди, Нумерс высадит десант. И Крониорт где-то близко. План имеют сомкнуться, раздавить.
— К дьяволу в пасть норовишь, прости меня, батюшка, — вздохнул Шереметев и зашарил по столу, хотя искал не бумаги — веские доводы. И не нашёл.
— С четырьмя ротами не пущу, — отрезал сердито, показывая характер.
Царя словно вихрем унесло. Фельдмаршал встал, вышел из шатра, — и его будто потянул тот вихрь, владеющий государем. Под откосом плескалась Нева, теребила соймы, уткнувшиеся в берег. Тревожный перестук слышался оттоль, от сотен посудин. Царю нужны самые крепкие. Согретый движением, он расстегнул ворот кафтана, прыгает с одной ладьи на другую, колотит каблуком днище, поднял, швырнул на песок негодное весло. И это — царь!
Взглянул бы отец его, Алексей Михайлович[19], который токмо в стенах Кремля пешком шествовал, В собор токмо...
Отцы и деды учили: царя не суди! В каждом поступке помазанника божьего — воля провидения. Истина надёжная, Шереметев обороняется ею от сомнений. Но, может статься, Пётр Алексеич чересчур возгордился. Не лишился бы благодати...
Вот и сейчас... Экое неистовство!
Вдруг беда приключится... Что тогда? Напасти чередой лезут в голову. Смута без государя... Шведы в Москве, царица Евдокия из кельи вызволена, Лопухины лютуют. Ох лютуют... Кто был Петру предан — всех на плаху либо в Сибирь...
Соймы мотались на волне, стучали. Норовят отсчитать время, оставшееся на юдоли сей фельдмаршалу Шереметеву. Вообразилось — блуждает он, беззащитный, обречённый на гибель. Губы невольно шептали:
— Один в пустыне и вопияй...
С детства запало... В книге вычитал — о мытарствах некоего великомученика.
Пётр вбежал на откос и весь лучился — забрызганный, довольный.
— Побольше людей бери, — молвил Шереметев упавшим голосом, просяще. — Полк бери...
Не ответил. Обернувшись, бросил:
— Обедай без меня.
Хотел ведь зайти, отведать заячье фрикасе, обещанное поваром-саксонцем.
— И вопияй, и вопияй...
Когда вернулся в шатёр, Брошка выскочил из своего закутка, пал на колени, изображая того страстотерпца, да так завыл, что уши заложило. Схлопотал оплеуху.
Пришёл Репнин с докладом. Фельдмаршал обрадовался: Аникита выслушает, поймёт, хоть и моложе годами. Тоже из старой московской семьи.
Аникита Иванович был спальником у юного Петра. Будучи офицером потешного полка, выделывал экзерсисы, охранял царя от стрельцов. Когда они забурлили вторично, помог Петру чинить расправу.
— Гвардейцы палатки складывают, — сообщил Репнин. — С ночёвкой едут.
— И царь заночует?
— Намерен.
Фрикасе, изысканное блюдо, ковыряли вяло. Аникита сетовал — надо бы послать за Меншиковым. Да где его поймаешь? Прискачет в лагерь — и обратно в Шлиссельбург.
— Поймаешь, а толку что, Аникита? Мыслишь, отговорил бы?
— Берёг бы, по крайности.
— Это так...
Худо — государь один едет. Сие тревожит особенно. Неотделим Меншиков, безродный Меншиков, от особы его величества.
— Из офицеров кто с ним?
— Никого, Борис Петрович. Щепотьева[20] взял.
— Ишь, сержант...
Стали гадать: чей он? В бархатную книгу фамилия не вписана. Шляхтич захудалый... Правда, воин добрый, не впервой ему в разведку.
— Так-то, Аникитушка... Поди, сержант в генералы выскочит.
— И то... Чем не генерал!
— Меня, старика, на покой... Устал я, устал... С меня ведь втрое требует, с Шереметева, понял? Ангельски велит исполнять, не человечески... Молодого надо...
— Рано тебе, — залепетал Аникита, — а я как же?.. Да полно, не отпустит он тебя.
Последнее сказано твёрдо. Фельдмаршал, похоже, этого и ждал от младшего. Вымолвил менее уверенно:
— Молодого... Хоть бы сержанта... Царь вышколит.
— Борис Петрович! Дивно мне... Я про Александра... Знает только подпись накарябать. Не стыдно? А царь терпит. Отчего?
— Спроси его! — бросил Шереметев, усмехнувшись.
— Что ты!
— А по-твоему, отчего терпит?
— Затрудняюсь, Борис Петрович. Непостижимо... Всех учит-жучит, а его, невежду...
Уже губернатором величают Меншикова. Встанем на море — и будет он управлять всеми возвращёнными землями. С трудом верится.
— Ну-ну! — прищурился Шереметев. — Так отчего?
Поднял бутылку, заговорил, разглядывая её на свет.
— А на что его учить? Сила же дана ему, силища... Выучишь себе на голову...
Наливал вино медленно, словно скупясь. Закончил почти угрожающе:
— Нам с тобой не встревать.
Распили третью бутылку венгерского. Вино тяжёлое, терпкое — от него паче туманилось будущее. Что впереди? Завёл царь сюда, на край земли, — так ужель покинет безвременно? Что уготовано войску, всей России?
«...Государь, яко капитан бомбардирский, — свидетельствует «Журнал» Петра, — с 7 ротами гвардии, в том числе с 4 Преображенскими, да с 3 Семёновскими управяся, поехал водою в 60 лодках мимо города для осматриванья невского устья и для занятия оного от прихода неприятельского с моря».
Шведы сей вылазки никак не ждали. Палить зачали запоздало, суматошно. Одно ядро упало невдалеке от царской соймы, наплескав в неё изрядно.
— Плюются, — сказал Пётр смеясь.
Он стоял на носу с подзорной трубой, жадно обшаривал берега. Долговязый Щепотьев, согнувшись в три погибели, притулился к йогам царя. Капитан бомбардирский скинул на него плащ, бросил на колени карту, и сержант ссутулился, укрывая от брызг путеводный лист. В типографии оттиснут, стало быть, важности первейшей.
— Васильев остров, — прочёл Щепотьев и ткнул рукой вправо.
Карта унизана пуговками свечного воска, тысячу раз измерена царской линейкой, истыкана царским циркулем. Поперёк шведских названий исконные русские. Нужды в подсказке нет, просто грамотность свою кажет сержант.
Не доходя Васильева — малый островок, нежилой, в мелких рябинках, означающих болото. Три деревца на нём, имени почётного не удостоен. Надпись пером накарябана — не разберёшь. Щепотьев пропустил ничтожный клочок земли молча, а царь почему-то впился в него, потом обернулся и проводил взглядом.
Болото и на Васильевом. Хилые сосны — порождение бедной почвы. Вдали лес погуще, высунулась соломенная крыша. Левый берег, видно, посуше, там скопление дворов, маковка церкви. По карте судя — Спасский погост. Селений крупных не нарисовано. А дальше к морю и вовсе безлюдье.
— Дурак же Карл! — выкрикнул Пётр. — Просили мы, верни устье либо Нарву, верни добром! Мы отплатим, город за город... Почто артачился? Теперь шиш ему... Навек наше... Сколько нашей крови Нева приняла! Святая река...