— Вчерась удрали двое, от Апраксина... Кхо, проклятые! Видать, не биты.

   — Полно, Ульян, — сказал архитект. — Знаешь ведь, отчего бегут.

   — Знаю, милый.

Проступила на миг, смягчив жёсткое лицо, посеревшее взаперти, природная сердечность.

   — Дай-ка мне... В крепости работал, в казарме — как его? Порфирий? Да, Порфирий.

Был такой, с сыном и дочерью. Сам третей, как говорится по-русски. Запомнилась и третья — точнее, сохранилось впечатление от женщины, резкое как ожог.

   — К тебе охотой пойдёт. Ты не дерёшься... Ищи его — меня, вишь, теребят!

Протянул толстую тетрадь. Листки, испещрённые то церковной манерой письма, то новой, с цифрами арабскими, ответят — кем нанят мастер, где кладёт печи. «Волею божьей умре» — кольнула глаза строка, вдавленная будто с отчаянием. Нет, не Порфирий...

Возникли подряд два Ивана, два Василья. Невелик выбор у сельского священника — вот опять Василий, с его слов прошение, прямо царю.

«Живёт он в Санкт-Петербурге, а жена и дети в Костромском уезде и имеют от приказчика и старост немалые обиды и неправедны поборы...»

Затянет иной раз строка, зацепит, как колючка в лесной чаще. «Умре»— повторяет тетрадь. «Жена волочится по миру, пить и есть ей нечего, молит отпустить в дом отца её, чтобы ей голодом не помереть». Тетрадь замкнула кожаным своим переплётом вдовий плач, голоса обиженных, которым не выплатили хлебных денег, не дали сносного жилья, а то безвинно стегали, мытарили в остроге. Доменико словно брёл сквозь толпу оборванных, измождённых. Бесстыдные аферисты наживаются на них, сколачивают богатства... Мудрено ли, что бегут люди? Ему, архитекту, слишком хорошо известно. Грабители растаскивают хлеб, овёс для лошадей, брёвна, доски. Дивиться надобно вот чему — столица всё-таки строится. Чудом каким-то, из последних сил человеческих...

«У посадского человека Степана Тарасова куплено скоб дверных лужёных 24 скобы, ценой заплачено 1 рубль 6 алтын 4 деньги, да петель дверных...»

«На гончарном дворе делает он, Тимофей, разных фигур кафли и посуду управляет…»

«Вотчимы поручика Травина крестьянин Митрофан Иванов с товарищи... Плата им с тысячи кирпичей положенных по 30 алтын 3 деньги. Воду, известь творити и на дело носити им самим».

Мужики, коими жив Петербург... Одни знакомы архитекту, другие примелькались в тетрадях. Перестанет Митрофан посылать оброк поручику, сумеет затеряться — его счастье. Не докличется поручик. Удержит столица доброго мастера, по крайности засчитает помещику как рекрута, взятого в армию. Многие беглые стали в столице свободными — беспощадна она к тем, которые работы не вынесли, скрылись, — ловить их, наказывать кнутом, возвращать...

В губерниях про Петербург толкуют разно. Удачи там мало, больше горя. Город — губитель. Город антихриста — и такое слышал Доменико от работного, пригнанного в цепях, полубезумного. Пытался бежать с дороги — избили, заковали. Целые партии прибывают в железах.

«Тысяча с лишним, — расскажет Доменико, — рассеялись по лесам в нынешнем году, ускользнув от свирепых конвойных. Сотни две погибли в пути от истощенья, от болезней. Для царя все средства пригодны для достижения цели — теперь должны отвечать и родственники беглого крестьянина. Бедняг сажают в тюрьму. Его величество как будто не надеется долго прожить — иначе мне трудно объяснить лихорадочную его поспешность».

О капризе царицы, о поиске печника архитект поведает гораздо позднее, детям своим.

Вон он, Порфирий! Занят в госпитале, снять его оттуда можно.

Канцелярская тетрадь пополнится ещё одной бумагой-запросом архитекта Трезини. А затем подошьют противный Ульяну договор.

«Переведённый навечно вольный каменщик Порфирий Иванов с сыном Сосипатром и с дочерью Лукерьей подрядился класть камины в Летнем его царского величества доме...»

Вольный — он часто и грамотный. На другой день, в присутствии архитекта, скрепил документ — благоговейно и с росчерком. В царский дом вошёл без робости, с любопытством, оглядывал покои внимательно, молча. Потрогал стул, покачал головой с сомнением — хлипок, мол. Сломает царь. Спросил, где трон. Ожидал большего блеска от престола. Скипетра и державы не оказалось вовсе. Итог подвёл короткий:

   — Адмирал богаче.

Светильник висячий запомнился ему у Апраксина — серебра, верно, с пуд.

Перед тем как приступить, все трое замерли. Порфирий пробормотал молитву.

   — Очищаем себя, — объяснил он потом. — Лишнее, дурное — вон из головы. В печи огонь обретается. Звери огня не имеют — оттого и звери. Огонь свят, и печь священна, её с чистым сердцем надо делать.

Семейная артель сладилась на диво. Хмурый, бровастый Сойка месит глину, Лушка подаёт отцу кирпичи. Лежат они в ушате с водой. Порфирий учит: кирпич надо напоить, иначе он выпьет влагу из глины, плохо пристанет.

Лушка работает, прикрыв глаза, как бы во сне. Доменико наблюдать обязан, но задерживается дольше чем нужно — из-за неё. Она нежно смазывает глиной кирпич, передаёт легко, плавно, будто бросает, захваченная некой игрой. Или то магический танец, совершаемый у очага? Всё тело участвует в этом танце — грудь, бёдра, крепкие ноги, прикрытые лишь чуть ниже колен посконной рубахой. Овчинная безрукавка сброшена, Лушке жарко. Под рубахой нет ничего, упругое тело как будто просвечивает, в нём обжигающая, языческая прелесть. Серая ткань тяжела, Лушка расстёгивает ворот и наклоняется, чтобы взять кирпич.

   — Прикройся! — раздаётся голос отца.

Она слышит будто сквозь дрёму, появляется улыбка и долго не гаснет. Доменико не смеет призвать её взгляд. Ему неловко перед Порфирием, перед Сойкой.

Ночью он громко произносит её имя в опустевшем доме. Гертруда с сыном в Москве. Пляска бёдер, груди длится неотвязно. Фантазия Доменико приписывает множество достоинств предмету страсти, вспыхнувшей так неожиданно.

И конечно, безнадёжно... Скромник — твердила бабушка. Скромник... Другой бы на его месте... Дворяне не стесняются. Если не власть покоряет, то деньги.

«Я выдержу любой соблазн, — напишет он, замалчивая повод, — но не позволю себе уподобиться тем персонам голубой крови, которые используют своё положение, дабы вымогать удовольствия и выгоды».

В апреле Порфирий сдал камины.

Наниматели подстерегали его. Сманил прядильный двор. Доменико касательства к нему не имел, заходить запретил себе. Он усмирял себя, воспоминание о женщине перестало мучить, но не исчезло. Странное чувство сохранилось в душе — благодарность за что-то и ожидание.

Он даже сочинил стихи:

О фавна дочь, рождённая в лесах дремучих!
Явилась ты — и солнце брызнуло сквозь тучи.
О нимфа, неужель надежды канут в Лету?

Четвёртая строка не получилась. По этой причине или оттого, что не роднилась работная с мифической нимфой, Доменико перечеркнул свою лирическую попытку. Насколько известно — единственную.

* * *

Вскоре образ русской Лючии затуманился — настал день, знаменательный для архитекта и для столицы. «Журнал» Петра, по преимуществу военный и дипломатический, всё же уделил место событию:

«А мая в первых числах заложена церковь каменная в Санктпетербургской крепости, во имя верховных апостол Петра и Павла».

Для севера она необычна. Традиционное решение Пётр отверг с самого начала. На плане вместо креста — вытянутый четырёхугольник, как в Москве у Зарудного. На Украине подобные храмы — без приделов, однозальные — приняты давно. Фасад образует колокольня, возвышающаяся над входом, что соответствует и многим образцам старорусским. Доменико отстаивал их, царь утвердил, поставив условие: маяком, дневным маяком для судов, пылающим позолотой, должна быть звонница. После многих прикидок и совещаний с царём она осталась четырёхгранной — от земли четыре яруса, устремление вверх вертикальное. Только на самом верху сужается ствол. Из купола — восьмигранник, ещё куполок и ещё восьмигранник поменьше — основание для гигантского шпиля. Восьмерики на четверике — Доменико сберёг эту полюбившуюся ему русскую манеру.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: