Вставали башни рыцарских замков и сливались в ту, которая в тароке сбита громом. Сон и явь мешались. Стоянки на почтовых станциях были несносны — нападали блохи, от плохого вина, от затхлого соуса выворачивало нутро.
Десятого ноября, поздно вечером, изрядно проплутав по кривым улицам Вены, остановились у особняка графа Шенборна, уже гасившего огни. Нащупав в темноте железную руку, сжатую в кулак, Алексей замолотил неистово.
Граф спустился из спальни, накинув халат. По гостиной, печатая на ковре грязные следы, носился долговязый молодой человек, бормоча и жестикулируя. Зелёная военная униформа измята, башмаки и чулки забрызганы. Он поклонился, нервно откинул со лба волну чёрных волос и назвал себя. За позднее вторжение не извинился — слишком был возбуждён.
«Я приехал просить цесаря о протекции, чтобы спас мне жизнь. Меня хотят погубить, хотят у меня и у моих бедных детей отнять корону. Цесарь должен обеспечить мне престолонаследие».
Шенборн записал речь в ту же ночь по памяти и вначале придал ей связность, выделив главное:
«Отец хочет отнять жизнь, я ни в чём не виноват, ни в чём не прогневил, если я слаб, то Меншиков меня так воспитал, пьянством расстроил моё здоровье. Теперь отец говорит — я не гожусь для войны и управления, но у меня довольно ума, чтобы управлять. Я не хочу в монастырь».
На месте стоять не мог, продолжал бегать, бросал фразы иногда в сторону. Внезапно, будто очнувшись, крикнул, чтобы вели его к императору. Сейчас же... Сумасшедшая просьба. Его величество спит. Принц капризно, почти по-детски надулся. И опять потекли жалобы.
«Меня хотят отравить. К французам или шведам я не мог идти, это враги моего отца, которого я не хотел гневить... Царь отменил древние добрые обычаи, ввёл дурные, не щадит крови...»
А то уверял в обратном: «Отец добр и справедлив, но вспыльчив...» Вспомнил Шарлотту: «Дурно с женой моей обходился не я, а отец и царица, хотели сделать горничной...»
Шенборн терпел целый час. При каждом нарушении правил грамматики морщился.
— Вы устали с дороги, ваше высочество, — сказал он, придав голосу твёрдость.
Беглецам дали вина и холодной говядины. Поместили во флигеле. Наутро отвезли в загородную усадьбу.
В Петербурге языки перемалывали скандальное происшествие: Леблон и Растрелли — в смертельной вражде.
«Поведение флорентинца отвратительно», — свидетельствует Доменико.
Француз начинал свой день службы в канцелярии строений рано. Не нарочно будил графа — дом того стоял на пути, колеса, пахавшие уличную грязь, скрежетали громко. Однажды из ворот, наперерез, выбежал помощник итальянца Лежандр с подмастерьями. Обрезали постромки, спихнули кучера с облучка. Из экипажа, накренившегося в луже, вытащили Леблона. Генерал-архитектор был бы избит, но Ершов проворно выхватил шпагу... Нападающие ретировались, Леблон вернулся к себе, чтобы переодеться.
Губернатор, по жалобе пострадавшего, сделал графу строгое внушение. Несколько образумил. Препятствий на маршруте Леблон больше не встречал, но противник поносил его публично, распускал сплетни. Парижанин отвечал памфлетами, и Ершов, прерывая свой труд над Телемаком, переводил их на русский язык. Растрелли изображался графом бутафорским, добывшим герб за деньги. Он «завистливый подражатель», в Париже ему угрожала долговая тюрьма, а здесь ему предстоит «посмотреть Сибирь».
Итальянец срывал бешенство на подручных. Один ушёл от него. Леблон запросил через канцелярию: на что сей мастер годен? Растрелли в рекомендации отказал и прислал сказать: нанимать-де запрещает, а не то сотворит бесчестье.
Новая жалоба губернатору.
— Правда ли, — спросил Данилыч француза, — что графство купленное?
— Об этом весь Париж знает, — ответил Леблон. — Таковы нравы в Риме.
Монетой угодил кардиналам. Тогда нечего с ним церемониться. Прибавить ему работы — вот и перестанет дурить. Однако и французу потакать не слишком. Вон как выхваляется!
Анонимный листок, доставленный графу, пророчит — господин Леблон создаст нечто такое, отчего самоуверенность и храбрость нового графа улетучатся как дым. Что ж, в добрый час! Коли меряться силами, так художеством, художеством...
— Последите, чтоб не лаялись, — наказал Данилыч княгине и Варваре.
Оба заняты, помимо дел государевых, в его дворце.
Француз заморгал, увидев семейные покои. От голландских изразцов рябило в глазах. Изделия Делфта, самые дорогие. Русские мастера одевали ими печи и лежанки, манерой русской. Выложили стены почти до потолка, тут Данилыч хотел перещеголять боярство. Леблон сказал: богато чересчур. Менять Данилыч не позволил ему, отвёл в большой зал, ещё голый. День был солнечный, отражённая Нева текла по стене, по потолку. Есть где приложить талант, не так ли?
Растрелли наведёт декор в некоторых малых покоях, не забывая, конечно, начатого бюста. Так как соперники рискуют столкнуться нос к носу, светлейший упреждает и челядь:
— Подерутся если — растащить и под арест.
Ведь и Людовик не допускал такого... Впрочем, по мере того как из глыбы мрамора выступали человеческие черты и Данилыч узнавал свой высокий лоб, свой прищур — чуть насмешливый, чуть презрительный, напрашивался способ вернейший потушить свару.
— Вы достойны быть его величества собственным скульптором, — сказал он итальянцу. — Я буду ходатайствовать.
Растрелли был польщён. Присмирел заметно.
Царю Данилыч написал:
«Между Леблоном и Растрелли произошли великие ссоры, которых старался я всячески мирить и насилу сего часа примирил, из чего и они довольны, и я зело рад...»
Лето 1716 года обмануло надежды Петра.
Добиться мира не удалось. Мешкотня и раздоры среди союзников погубили план совместного десанта, решающего удара. Согласие с Англией пошатнулось.
Русский флот смутил владычицу морен — он оказался сильнее, чем предполагали. Диктовать условия мира будет царь, посредников не послушает. Лондон, намеревавшийся лишь сократить притязания Карла, теперь склонен спасать его, спасать от разгрома, дабы ни он, ни Пётр не получили полного господства на Балтике.
Так или иначе, время упущено. Ничего не придумать иного, как до следующей кампании обратиться к средствам дипломатическим — укреплять альянс на континенте, а Швецию сколь возможно ослабить.
Тут ещё Алексей...
В Копенгаген не прибыл, пропал — ни слуху ни духу. Что могло случиться?
— Всяк человек есть ложь.
Суждение вылилось однажды в письме к сыну, запомнилось и теперь всё чаще срывается с уст. Екатерина страдала — насмарку пойдёт лечение в Пирмонте.
Из Копенгагена пора убираться. Опостылела столица Фридриха, надоел он сам с его увёртками, недомолвками, жалобами на соседей. Зимовать решено в Голландии. Страна в Северной войне нейтральна, для демаршей дипломатических удобна, понеже все державы Европы имеют в Гааге своих представителей. Сверх того, сердечно мила Петру: воздух молодости его там, на стапелях, на причалах.
А сына негодного нет и нет. Канул безвестно. Несчастье случилось или... сбежал? Страшно вымолвить это слово. Генералу Вейде приказано искать.
Всяк человек есть ложь.
А бывало, на верфи, все вокруг были камраты, единого дела честные собратья. До чего славно было...
Ринулись в декабрьскую слякоть патрули из корпуса Вейде, квартирующего в Мекленбурге. Дано знать Веселовскому, послу при цесарском дворе, дабы разведывал пребывание Алексея, «содержа себя тайно».
На морском ветру, обычно живительном, царь простыл, схватила лихорадка. Посещали приступы ярости, и тогда тишина в опрятной благонравной гостинице нарушалась резко — летела на пол посуда, сыпались на набережную осколки выбитого стекла. Екатерина и лейб-медик Арескин силой укладывали в постель, клали на лоб примочки.