Уединённое бытие Алексея — смена лучезарных грёз и зловещих предчувствий, пьяного забытья и телесных немочей, приступов нежности к подруге и буйства, ненависти ко всему свету — оборвалось внезапно.
«...Поезжай сюда, ибо можешь ещё к действам поспеть».
Он едва дочитал Ефросинье родительское письмо — душил истерический смех, похожий на икоту.
— Далеко забрался... Вишь, в Копенгаген... Петербург бы не прозевал...
Угроза имела почву. В то время Плейер[103], посол цесаря, сообщал в Вену:
«Здесь все склонны к возмущению, и знатные и незнатные, все говорят о презрении, с каким царь обходится с ними, заставляя детей их быть матросами и корабельными плотниками, хотя они уже истратились за границей, изучая иностранные языки; что их именья разорены вконец податьми, поставкой рекрут и работников...»
Цесарь, обеспокоенный вторжением русских в германские княжества, то и слышать хотел. Плейер, как все дипломаты, сгущал краски в духе, угодном на верхах. Но фронда была, хотя по преимуществу среди знати. Простой люд австриец к ней не причислил.
Алексей, томясь на мызе, не ждал восстания. И вот — граница открыта...
В тот же день кинулся к губернатору. Был почтителен, вежлив. Напрягался до удушья, стараясь выказать покорность царю, раскаяние.
— Когда в путь изволишь?
Играл и Данилыч — участливого доброхота. Между тем испытал облегчение — уберётся из Питера клубок змей.
— Попрощаюсь вот с братцем, с сёстрами и тотчас, — ответил Алексей.
— Ефросинью на кого оставишь?
— Возьму с собой до Риги, а потом отпущу сюда.
— Зачем же?
В самом деле — зачем? Сказал глупость, удивлённый ласковостью своего врага.
— Но отпущу тогда...
Поспешность Алексея — горячечная, неестественная — била в глаза. «В чём причина?» — спрашивал себя Данилыч. Искренность блудного сомнительна. Надоело бока обтирать, охота проветриться. Взять в армии должность потише, дела не делать и от дела не бегать, как не paз ухитрялся. Или впрямь почёл за благо поладить с отцом? Вряд ли... Ему главное — время тянуть, пережить родителя. Ну, в армии, даст бог, скорее разрешится контра между ними.
— Праздник-то батюшке! Бери, бери невесту! Благословит батюшка на радостях-то.
Ещё больше мёда в голосе Данилыча. По-хорошему разойтись, чтоб поменьше зла унёс.
Приказал выдать паспорт. Царю отписал:
«Был сегодня сын ваш, замолвил ехать в поход, прежде срока поедет, простится только с братцем и сестрицами».
Нет срока, не указан Петром. Так уж вырвалось, когда диктовал секретарю, второпях, с беспокойством. Мог бы сказать прямее — заспешил сынок необычайно. Что-то мешало...
Алексей, навестив младшую родню, заскочил в Сенат. Тайна распирала его. Отпел в сторону Якова Долгорукова[104], сказал новость на ухо.
Едучи на мызу, царевич сожалел: не след было шептаться при людях. Яков голову ломает, да и прочие сенаторы. И что за секрет? Вызван государем на действия.
Впоследствии, на допросе, многие будут отговариваться неведением. Утаён-де был наследником план побега. И правда, посвящённых единицы. Камердинер Иван Афанасьев под пыткой покажет: царевич бросился к нему с плачем, сперва насчёт Ефросиньи. Сетовал — на кого покинет её? Где ей быть? Вопросы решённые, Алексей причитал, собираясь с духом.
— Я не к батюшке поеду, — выложил он умоляюще, — а к цесарю или в Рим.
Камердинер перепугался:
— Воля твоя, я тебе не советчик.
— Почему?
— Коли удастся — хорошо, а не удастся — ты же на меня будешь гневаться.
— Ладно, только молчи! Про это ты знаешь да Кикин. Он поехал проведать, где мне лучше быть. Жаль, не увижусь. Может, в дороге...
Вспомнил про мать, велел послать ей в Суздаль пятьсот рублей. И ни слова о себе... Последний год не писал ей, не пытался увидеть. Прятал от неё свои замыслы. Показалась опасной. Что, если в его отсутствие бунт в Москве. И не его — царицу Евдокию возведут на престол бояре и духовные, недовольные уходом царевича за границу, к чужому монарху...
Вообразил столь разительно, что охладел к матери. Нет, ни Суздалю, ни Москве не доверять тайну. Угомонить Игнатьева: скулит, давно не имея вестей. Уведомится об отъезде — пуще заволнуется. Тогда и ответить... Заготовлено письмо духовнику, вручено Афанасьеву с инструкцией.
Двадцать шестого сентября две повозки отъехали от мазанки, ничем особо не приметные. В первой подполковник с супругой, по паспорту Коханский. Во второй денщик Иван Фёдоров и трое слуг.
Москва прослышала. В октябре Иван Афанасьев, разорвав пакет, прочёл:
«Помилуй, милостивец мой, уведоми мя чего ради скоропоятное отшествие твоё и все ли во здравии и благополучности и несть ли якого гневоизлияния на тя и к какому делу определённость тебе и в радости ли...»
Камердинер вынул листок, засунутый за шпалеры. Царевич своей рукой начертал:
«Батюшко, изволь сказать всем, к которым мои грамотки есть, чтоб больше не писали мне и сам не изволь писать для того, что сам изволишь ведать. Помолись, чтоб поскорее свершилось, а чаю, что не умедлится».
Определённости Игнатьев не отыщет, но нытье прекратит. Однако мало этого. На обороте другой почерк. Никифора Вяземского. Дрожал старик, выводя под диктовку:
«Мы при милости нашего государя-царевича, слава богу, живы и живём в Нарве, а ожидаем по вся дни самодержца государя нашего».
Уже ничего менять нельзя. Досадовал камердинер: с какой стати Нарва? Хитрость несуразная. Отчего было не сослаться на приказ царя? А тогда напрасны были резоны. — Алексей распалился и словно бредил.
Цидула запечатана, возвращена в тайник. До оказии. Обождёт протопоп.
Беглецы между тем на перепутье, в Либаве. Встретились с царевной Марьей и с Кикиным. Тут прояснился лик судьбы, доселе тёмный. Убежище найдено.
— Поезжай в Вену, к цесарю, там не выдадут, — сказал Кикин. — Веселовский[105] ходил к нему.
Царский посол? Дипломаты коварный народец. Но Кикин заверил: сей предан царевичу, повязан теперь крепко, хлопочет искренне.
— Цесарь примет как родного сына. Кладёт месячных три тысячи золотых.
Цифра заслонила испуг. Надёжность есть в цифре. Заговорил свободнее, громче. Шпионы родителя — они чудились всю дорогу — сейчас отступили. Рассказал об аудиенции у Меншикова. Кикин оживился:
— Кинем тень на него, а?
Дать бы знать царю — не кто иной, как губернатор присоветовал взять Ефросинью... Затем коснулись Афанасьева. Разумно ли оставлять его, владеющего тайной, в России? Если схватят, — многих назовёт, вздёрнутый на дыбу.
— Зови к себе! — настаивал Кикин. — Пиши в Питер, требуй его!
— Не поедет. Побоится.
— А ты спытай!
В соседней каморе гостиницы, толстенной, с окошечками-амбразурами, поселилась царевна Марья. Когда племянник постучался к ней, раскладывала карты, окропив перед тем углы и порог святой водой. Карты колдовские — тарок.
Алексей посмеялся:
— Эдак не нагадаешь ничего. Обидела нечистого...
Тётка вскинулась:
— Ты зато любезен ему.
— Чем?
— Мать не уважаешь. Словечка не имеет от тебя.
— Здорова она?
— Эвон, — вознегодовала Марья. — Не простясь уехал!
Едет он к родителю — для тётки этого достаточно. Писать матери боялся. Марья смягчилась, помянула Навуходоносора, жестокого мучителя. Что уготовано Алексею? Кинула карты. Рядом легли: король сабель, башня, сражённая молнией, жонглёр, луна и повешенный. Его-то не надо бы... Король могуч, но своенравен. Ладно, авось жонглёр выручит — сиречь ловкость.
Казнённый висел в петле, высунув длинный язык. Потом, в дороге, возникал из тумана, из пелены дождя, болтался над головой лошади. Срывался, падал в лужи и снова маячил перед Алексеем. Дьявол свёл с тёткой, нагадала, ведьма! Забыть её, забыть Питер, родню... От сырости знобило. Лежал в возке, закутанный с Ефросиньей в одно одеяло, да шкуры сверху.
103
Плейер Отто — посол венского двора в Петербурге.
104
Долгоруков Яков Фёдорович (1639—1720) — князь, военный деятель петровского времени, генерал, сенатор.
105
Веселовский Авраам Павлович (ок. 1673—1776) — резидент Петра I в Копенгагене, Вене; участвовал в «деле» царевича Алексея.