Но и «Сон» был не только исповедью. Не только для этого поэт, потрясенный «виденьем мимолетным», из давних своих лет вызывал исчезнувшие тени. Не ради воспоминаний искал он образы, в которых смешиваются действительное и грезящееся, зеленые холмы Эннесли-холла и навеянные фантазией развалины среди раскаленной пустыни, по которой бредет одинокий путник, сельская часовня по дороге к Чавортам, восход луны над парком, поникшие ресницы возлюбленной, когда она стоит пред алтарем – с другим. Если подразумевать соответствие реально бывшему, картины эти очень неточны, но в лирике решает правда чувств, которая важней, чем достоверность изложения. Байрона притягивал и волновал «обширный мир действительности странной», который открывается сновидением. В этом мире

…мысль дремотная вмещает годы,
Жизнь долгую сгущает в час один.

А этот краткий миг в стихах Байрона предстал наполненным болью настолько острой и невымышленной, разочарованием настолько глубоким и опустошающим, что и речи не могло быть о том, чтобы подобную рефлексию вызвала лишь горечь неудавшейся, пусть даже необычайно страстной любви. В сущности «Сон» был, как и все у Байрона, не авторским монологом, но исповеданием поколения. И не об одном себе, но обо всех, прошедших дорогой тех же духовных поисков и тупиков, говорил он, возвращаясь памятью к поре своих светлых грез, оборвавшихся так резко и трагично, восстанавливая звенья последующей жизни. Жизни, в которой иллюзии развеивались с безжалостной, жестокой последовательностью. Под его пером очерчивался контур истории, пережитой им самим, и она совпадала с контурами общественной истории. А тогдашнее настроение Байрона только помогло договорить до конца все то, что обозначилось уже и в «Чайльд-Гарольде», и в «Ларе»:

…ведь страшный дар —
Блеск меланхолии, унылой грусти,
Не есть ли это правды телескоп?

Слова Пушкина о байроновском «унылом романтизме», настоянном на индивидуалистическом своеволии, – они обронены в «Евгении Онегине» мимоходом, однако содержательны безмерно, – эти слова вспомнятся каждому русскому читателю трагической лирики 1816 года. И она же, эта лирика, потребует поправки к ним: своеволия в ней нет. Есть другое – усталость, подчас безверие, кризис идей и убеждений. Причины, которые к нему привели, станут понятны, если, помимо обстоятельств биографических, не забывать об атмосфере, воцарившейся в Европе после наполеоновских войн. Личная драма накладывалась на ощущение катастрофы, разделяемое теми, кого пробудил к жизни могучий ветер 1789 года. Тьма подступала со всех сторон.

Но Байрон не стал ее безвольным пленником. Случались приступы безнадежности, находили мгновенья отчаяния – все равно возвращалась вера, что недалек он, «грядущий взлет Свободы», который Байрон призывает в сонете, открывшем поэму «Шильонский узник». Теснятся, перебивают друг друга мысли, которые невозможно согласовать. Резкой светотенью отражается в стихах этот спор конфликтующих начал.

В разговорах с Шелли они часто касались мифа о Прометее – прекраснейшем из героев античности. Оба задумали воссоздать этот образ, оба выполнили замысел: Шелли написал драму, Байрон – стихотворение, входящее в тот же швейцарский цикл. Для обоих Прометей был символом вольного человеческого духа и мученичества, принятого ради людей. Но получились разные образы. У Шелли это бунтарь, который ниспровергает Юпитера, освобождая людей от рабской зависимости, от убожества, от страха. Торжествующей нотой звучит финал его гимна во имя самопожертвования. А у Байрона? Его Прометей воплощает гордость. И сострадание – он, титан, «не мог смотреть с презреньем бога» на людские муки. И терпение – разгневанный Зевс тщетно добивался исторгнуть у него слезы.

Он воплощает беспредельное мужество, а в определенном отношении – жребий человеческий; хранить достоинство в несчастье, не покоряться, оставшись твердым в нескончаемой «борьбе страданий и воли». Сам бунт этого Прометея становится его победой, сама смерть – его торжеством. Стихотворение Байрона не назовешь ликующим, оно трагично. Но это высокая трагедия несмиренности. Прометей – только человек, которому ведомы порывы, не увенчиваемые зримой наградой, ведомо ощущение тщеты своих усилий, однако ведь

И Человек отчасти бог.
Он мутно мчащийся поток,
Рожденный чистым в недрах горных.
Он также свой предвидит путь,
Пускай не весь, пускай лишь суть:
Мрак отчужденья, непокорство,
Беде и злу противоборство,
Когда, силен одним собой,
Всем черным силам даст он бой.

В строках этих выражена главная мысль, которая вдохновляла Байрона, когда создавал он свои философские стихотворения и поэмы, беспощадно отбрасывая иллюзии, но не поступаясь верой, которую пронес через всю жизнь, – верой гуманиста.

* * *

«Неволя была, кажется, музою-вдохновительницею нашего времени», – заметил Вяземский в статье 1823 года, где дан разбор только что появившегося «Кавказского пленника». И рядом с поэмой Пушкина называл еще одну – «Шильонский узник». Она недавно переведена Жуковским, и уже это делает ее событием для русской поэзии, потому что так у нас не переводил еще никто. Пушкин откликнется в письме: «Должно быть Байроном, чтоб выразить с столь страшной силой первые признаки сумасшествия, а Жуковским, чтоб это перевыразить».

Лишь со временем откроется, что Жуковский не только нашел блестяще точный русский эквивалент байроновской ритмики и образности, но слегка поправил оригинал. Потрясающая правда чувства, поразительная смелость контрастов, высокая простота слова – все это Жуковский сумел передать, как истинный мастер. А все же получилась не совсем та поэма, какую написал английский автор. В ее герое Жуковский увидел «мученика веры и патриотизма». Байрону же были безразличны религиозные побуждения, заставлявшие исторического прототипа осенять себя крестом, бросая вызов врагам родины. В участи Боннивара, гражданина Же невской республики, жертвующего своим благоденствием во имя ее свободы, Байрон прочитывал собственную участь искателя великой идеи, которому предуготованы лишь тяжкие страдания и усталость от жизни, уподобляющейся тюремным будням.

На самом деле совпадений тут не было, и в качестве документального свидетельства о Франсуа Бонниваре поэма Байрона не выдержит проверки. Зато она осталась, вероятно, непревзойденной во всей романтической лирике как художественный документ, который с поистине трагической мощью выразил то трудное время – годы после-наполеоновской реакции, годы безнадежности и бездорожья. И через всю поэму, сталкиваясь, споря друг с другом, протянулись темы Святой Вольности, чей «дух не может погасить тюрьма», и резко ее перебивающий мотив совершенно иного значения – он настойчиво подчеркнут образами мученичества, цепей, неволи. Боннивар прекрасен, когда его воодушевляет свободолюбие патриота; Боннивар вызывает лишь жалость, когда мы видим его узником сырой темницы, призывающим смерть, которая лучше, чем муки плена. Два эти начала невозможно разъединить; неповторимое звучание поэмы тем и создано, что они слились настолько органично.

Да, неволя действительно вдохновляла лиру Байрона в ту нелегкую для него пору. Томится в мрачном замке Боннивар. А Манфред, герой одноименной драматической поэмы, тщетно пытается вырваться из иного заточения, сознавая себя плененным духом, игрушкой в руках враждебных ему сил. Он полагал, что равен Прометею, и в нем различимы отблески огня, похищенного античным героем на благо людей. Трагедия в том, что пламя, сжигающее Манфреда, поддерживается не любовью к человечеству, а презрением к нему, гордыней, убивающей в нем все земное. Ни Конрад, ни Лара не могут с ним сравниться в испепеляющей ненависти, которую вызывает у этого героя обыденная жизнь и «жалкий облик человека», позабывшего, что он не просто прах, но «смешенье праха с божеством». А эта надменность, это не в меру обострившееся сознание своего избранничества обернутся для Манфреда одиночеством гнетущим, неодолимым, и бестрепетностью некогда могучей души, и чувством ненужности мира, в котором и он никому не нужен:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: