В очередное дежурство возвращаюсь с ребятами с очередной прополки точно к; обеду, привычно полагая, что кухня давно обеспечена водой, что Битючка, обласканный нашими водовозами, отдыхает, что столы накрыты — словом, и это мое дежурство идет, как по маслу. И — вдруг вижу издалека надрывающегося от полно налитой бочки Битючку и плетущихся следом Володю и Мулю. Нарушают режим. Мучают Битючку. Гнев во мне клокочет вулканом, я бегом догоняю ребят и мечу громы.

— Нина, вы только послушайте, — пытаются пробиться сквозь мою тираду мальчишки. Я остываю и узнаю — лошадь взяли военные. Так. Без моего, дежурной вожатой, ведома! Лечу в расположение воинской части, спрашиваю так, чтобы голос не предвещал ничего хорошего:

— Кто ответственный в части?

— С вашего разрешения — я, — представляется майор. — Где Битючка? Кто вам разрешил взять Битючку?!

— О ком вы говорите?

— Повторяю — о Битючке. Вы же военные, и вы же срываете дисциплину в лагере…

— Минутку, минутку, вы из Артека? Битючка — надо полагать, ваша лошадь? Я — главный хирург госпиталя, майор Мартынов, у нас много раненых, и очень нужна вода. Вас интересует, как вы изволили выразиться, Битючка? Нам его разрешил взять ваш старший вожатый Владимир Дорохин.

Надо хоть с какой-то тенью достоинства отступать.

— Простите, я не знала. Но прошу, по крайней мере, не наливать полную бочку, Битючка к этому не привык.

— Как же вы далеки от всего, что происходит на фронте, — вдруг грустно говорит майор. — Хорошо, мы будем по мере сил и возможностей беречь вашего Битючку…

Нам предстояло прожить здесь два месяца. Благодаря дневникам легко вспомнить — кто чем занимался: Володя и Муля ведали конем, водой и дровами, Володя Аас — электричеством, Харри Лийдеман с занятным прозвищем «Тюрк», возникшем из-за тюбетейки с кисточкой, был прекрасным пекарем, а Виктор Кескюла переплетал книги и делал нам всем такие блокноты, от которых я и теперь бы не отказалась, и дарились они к праздникам и на дни рождения. Это были ответственные товарищи. Остальные входили в бригады дровосеков, кухонных рабочих, «колхозников» — мы и здесь ходили пропалывать поля. Деньги, заработанные ребятами, по-прежнему переводились в фонд помощи фронту.

В один прекрасный вечер меня вызвал начальник лагеря и сказал:

— Троих ваших ребят приглашают в Москву, на антифашистский митинг эстонской молодежи. Кандидатуры обсудите на сборе группы самым ответственным образом, потом позовете меня.

Собираю ребят, рассказываю. Гвалт поднимается ужасный — все хотят екать в Москву, все сразу обижены. Как установить хотя бы просто тишину? Видно, надо дать им выкричаться. Они говорят все сразу, я молча жду. Наконец успокоились, говорят мне:

— Лучше, если вы решите.

— Ничего подобного не будет. Сами предлагайте, сами решайте.

Опять шум. Некоторые девчонки всхлипывают.

— Да опомнитесь же, — говорю я, — и не предлагайте Володю Ааса, Ланду, Айно, Виктора, никого, кто занят ежедневной и постоянной работой в лагере.

Тишина. Думают. Я тоже маюсь — думаю и о них и о себе — меня же не пошлют, и останусь я тут трястись за ребят. Тем временем кто-то разумно предлагает послать в Москву Салме Кару. У меня сердце уходит в пятки — она из младших, пугаюсь за нее. Салме встает, говорит дрожащим голосом:

— Я, наверное, недостойна…

— Достойна! — уже хором кричат мои голубчики.

— Кальо Полли! Он такой тихоня, никогда ничего не нарушает, и всех слушается, и хорошо рисует.

— Тамару Крончевскую! Вдруг Салме и Кальо не справятся с русским языком.

Проголосовали. Повздыхали. Успокоились. Зову начальника лагеря, рассказываю. Он в общем согласен — народ и в самом деле симпатичный, надежный, достойный.

— Только о переводчике зря заботились, Нина поедет с ребятами сама, ее лично пригласили.

Сердце начинает здорово стучать — значит, кто-то из ЦК ЛКСМЭ меня вспомнил. Вообще-то, до этого было полное молчанье, если не считать, что в августе 1941 я получила сразу за три месяца свою зарплату комсорга ЦК. Так как на переводе не было ни единого мне адресованного слова, то я и раздала эту зарплату ребятам на мороженое, карандаши и тетради: мне деньги были не нужны, вожатые тоже были на артековском попечении. С тех пор меня забыли наглухо — так мне казалось. Я еще не знала, что после августа 1941 года меня больше некому было помнить в ЦК ЛКСМЭ…

Группа сидит, сочиняет для Салме речь от всех нас. Я получаю на кухне продукты. Уезжаем. Ни одной бомбежки по дороге! Станции на линии Сталинград — Москва все целы, только для маскировки камуфлированы черно-зелеными извилистыми полосами. Мы уже знаем, что во время воздушных налётов при такой разрисовке здания сверху кажутся слившимися с землей.

Москва 1942 года. У каждого дома штабеля мешков с песком для тушения пожаров, для защиты от бомб. В подъездах бочки с водой, совки, лопаты., Все в строгом порядке. В городе чисто, мало движения, почти нет автомобилей. Пережившая суровую осень 1941 года, выстоявшая Москва становится еще более дорогой сердцу.

Поселяемся в Собиновском переулке, в эстонском Постпредстве встречаю не очень близких знакомых — конечно, о моей родной деревушке никто ничего не знает. Узнаю о гибели руководства ЦК эстонского комсомола… О блокаде Ленинграда. Утром слышу по радио стихи Ольги Берггольц. Потом диктор читает перевод из Джамбула: «Ленинградцы, дети мои! Ленинградцы, гордость моя»… Непонятностью, холодной пустотой веет от слова «блокада». Что это такое — мы, ведь узнали подробно только после войны. В ту минуту просто верится — Ленинград выстоит, иначе нельзя, не может быть.

В Москве мы заняты все время — встречаемся с членами правительства ЭССР, они живут, в Постпредстве. Нас приглашают в ЦК ВЛКСМ — рассказываем о военном Артеке. Потом я впервые в жизни иду на улицу Правды, в редакцию «Пионерской правды», там у меня(!) берут интервью об Артеке, просят писать им. Я так ни разу ничего и не написала. И тем не менее улица Правды была мне на роду написана: в системе издательства «Правда» я работаю вот уже тридцать пять лет подряд — сначала собкором «Комсомольской правды» по ЭССР, потом собкором «Огонька» по Прибалтике…

Салме выступала на митинге, я сидела в зале и гордилась ребятами. Салме начала было волноваться перед выступлением, мы на нее сообща прикрикнули, Салме волей-неволей осмелела и говорила хорошо, рядом с ней по обе стороны стояли Тамара и Кальо, и пока она говорила, держали руку над головой в пионерском салюте. Дети были красивые, аккуратные. Участники митинга их затормошили, заласкали. Я сидела в зале и видела и слышала все как в тумане. Относительно ребят я была спокойна, они у нас на людях умеют держаться. Меня оглушили вести о тек, кто погиб.

После войны выяснилось, что выступление Салме доставило огромную радость родителям наших ребят. Советское радио в оккупированной Эстонии многие слушали, родители постепенно узнали, что их дети живы и в полном порядке.

Домой мы ехали под непрерывной бомбежкой. До сих пор не понимаю, почему и как наш поезд проскочил, добрался до Арчеды. Все станции по пути были разрушены, разбомблены. Потом, после войны, я не раз ездила по южной дороге, приятно было смотреть на восстановленные, похожие на довоенные здания вокзалов.

Словом, мы вернулись в Серебряные Пруды целыми-невредимыми и позднее узнали, что наш состав прошел по этой дороге последним. Сразу после нас движение прервалось, по этим местам буквально назавтра после нашего героического поезда прошёл фронт.

От Арчеды нас подвез кто-то до оврага, дальше пошли пешком. Вижу — сидят несколько мальчишек из моего отряда. Радуюсь — значит, ждут. Но они не вскакивают, не бегут навстречу — просто медленно встают и стоят на месте как столбы. Значит, случилось что-то…

— Что случилось?

— В Мишу Фоторного в бане во время грозы молния попала, он весь черный и ничего не говорит. С ним Анфиса Васильевна. Анфиса Васильевна — наш врач. Она билась за чистоту как лев. Поила детей хвойным настоем, вторгалась в воспитательные дела — требовала с ребят глаз не спускать. Поэтому несчастный случай с Мишей был у нас первым за всю войну.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: