Хлопнула дверь, на балкон выглянул Сережа и сказал Романову:
— Слушай, Вова, не будь дураком. Вот такие бабы! — И он поднял кверху большой палец. — Одна медсестра, другая воспитательница из детского сада. Я туда, ты здесь...
После того как Владимир Савельевич отказался разделить компанию, Сережа обиженно погремел бутылками, уложил их в сумку и ушел. До утра он не вернулся. А доктор лег и открыл томик со стихами Пушкина.
Утром поехали сначала в только что отстроенный дом Ганнибалов. Настоящий сожгли в 1918 году.
— Пусть здесь нет ничего подлинного, это можно понять, — говорила Романову Марина Сергеевна, когда группу вывели в парк, — но мы не увидели и не услышали ничего истинного, никакой правды. Одно вранье! Как сам Абрам Петрович произвел себя в «великие Ганнибалы» уже после смерти Петра (до этого он назывался Петровым), так и весь образ этого изувера подается здесь елейно, сладенько, как конфетка... Вы ведь знаете, что это был за человек?
— Что говорить... — отвечал доктор. — Особенно хороши его детки. Но как нельзя, не нужно ничего плохого говорить о Пушкине, так не стоит, наверное, рассказывать туристам и о Ганнибаловых художествах. Посмотрите лучше на парк, Марина Сергеевна, на эти липовые аллеи, на их планировку, на эти могучие стволы. Перед вами подлинный восемнадцатый век, без дураков. Эти деревья видели всё...
Отстав немного от группы, они шли по утрамбованной тысячами ног аллее. Парк начинал облетать. Земля покрывалась коричневыми дубовыми листьями, сворачивающимися к своей серединке по продольной прожилке. На темном их фоне листья липы, хоть и опавшие, но еще не пожелтевшие до конца, выделялись зеленцой. Плавно падавшие листья кленов ложились на землю всей своей пятерней.
— Можно мне взять вас под руку? — улыбнулась Марина.
— Ради бога, — ответил доктор и сам просунул свою руку под ее.
— У вас есть дети, Владимир Савельевич?
— Дочь. Девятнадцати лет. А у вас?
— У меня нет семьи, — ответила она.
Романов остановился перед темной скамьей, на которой лежал одиноко оранжевый кленовый лист.
— Вы посмотрите только...
— Да, красиво, — полюбовалась Марина. — Наверное, вы правы. В туристских поездках я становлюсь мизантропкой. Этот поток, этот конвейер, эта туристская индустрия, эти «наши» убивают во мне все живое, затмевают мир и такую вот красоту... Может быть, потому, что мир здесь делится на «наших» и «ненаших». «Это наши в столовую пошли?» — «Нет, не наши». — «Всем нашим собраться в вестибюле». — «Где наши? Где наши?» — «Вот наши». Ну скажите, Владимир Савельевич, вам хоть раз в чем-то удалось ощутить себя «нашим»? Скажите как на духу.
Доктор добродушно рассмеялся:
— Ну, скажем, в столовой. А то есть не дадут. Но какое нам дело до всего этого, дорогая Марина Сергеевна? Мы с вами приехали к Пушкину. К Пуш-ки-ну...
Однако попасть к Пушкину оказалось не так-то просто. Возле Михайловского стояла длинная вереница «Икарусов», и толпы туристов, в ожидании своей очереди, разбрелись по округе. Они шли стайками на поляну Пушкинского праздника, собирались у киосков с проспектами, буклетами и открытками, выходили к озеру. Экскурсовод сказала, что ввиду большого наплыва туристов нарушен график и мы сейчас в дом Пушкина не попадем. Лучше, мол, нам всем съездить в Псков, а к концу дня, после обеда, у нас будет больше шансов.
Поехали в Псков. Сначала музей Ленина, потом действующий собор в кремле. При входе в храм Владимиру Савельевичу хотелось перекреститься, но он постеснялся это сделать. Шла служба. Но она не мешала туристам входить в собор, толкаясь и хихикая. Одна группа входила, другая выходила. А служба шла своим чередом, священнослужители пребывали в другом мире.
Раздвигая людей своим мощным торсом, к Марине протиснулась ее сожительница по комнате.
— Ой, Марина, мы поставили свечку какой-то Тишинской Богоматери! — радостно сообщила она.
— Тихвинской, наверное, — устало поправила ее новая знакомая Романова.
— Может, и Тихвинской. Мы спросили у старухи, куда поставить, и она сказала — к этой Богоматери. А Тихвинская Богоматерь за что отвечает?
Марина взглянула на доктора. Он, понимающе улыбаясь, прикрыл на миг глаза. И Марина, улыбнувшись ему в ответ, сказала шепотом:
— Я не знаю, за что она отвечает.
— Где наши?! Марина, где наши?! — встрепенулась ее тучная соседка. — Наши уже ушли, пойдем скорее!
После обеда опять отправились в Михайловское и долго стояли перед домом Пушкина, небольшим, всего в четыре комнатки.
— Никуда не уходить, — предупреждала экскурсовод, — впереди нас всего шесть групп. Кто-то может и не подъехать, тогда попадем быстрее. В комнаты не пускают, директор музея Гейченко запретил. Можно смотреть только через двери.
— Почему в комнаты не пускают?! — раздался грозный женский голос. Он принадлежал начальственного вида крашеной блондинке лет пятидесяти. Держалась она прямо, смотрела вокруг гордо и весьма решительно. Романов уже обратил на нее внимание и раньше, в Москве. При посадке в автобус она согнала с места женщину, чтобы сесть вместе со своей дочерью, девушкой студенческого возраста. — Кого-то пускают, а кому-то нельзя?! Это у них не пройдет! Музей существует для народа, а не для Гейченко. Пойдем к нему и потребуем, чтобы нам открыли все комнаты.
— Через дверь вы увидите все, что там есть, — пыталась успокоить блондинку экскурсовод. — Дверь отгорожена только веревочкой. Входить в комнаты нельзя, но все видно.
Но решительную экскурсантку поддержал второй мужчина группы, брюнет с узко выбритой полоской бороды. Романов слышал, как жена называла его Мишей. Вдвоем они начали формировать состав делегации.
— Так... — огляделась блондинка, — обязательно пойдут мужчины. Где наши мужчины?
Сережа давно отсутствовал, он не ездил даже в Псков, а Владимир Савельевич отказался идти к Гейченко.
— Что за мужчины пошли! Почему вы отказываетесь?! — наступала на него энергичная дама. — Что за пассивность?! Если вы мужчина, то вы обязаны позаботиться о женщинах!
— С величайшим удовольствием, — отвечал доктор, — но только не таким образом.
— Почему?!
— А вы не понимаете?
— Нет, не понимаю. Объясните.
— Потому что это неприлично, если хотите. — Не хотелось Романову этого говорить, но пришлось. — Гейченко пожилой, почтенный человек, так много сделавший... Сколько людей тут ежедневно? И если каждый...
— Эсфирь Омаровна, — перебил доктора Миша, — что вы с ним разговариваете? Не хочет — не надо. Обойдемся. Кто еще с нами?
Но «предводительница» не уступила ему инициативы, она сама выбрала еще трех женщин, и они впятером направились к небольшому домику, утопающему в цветах совсем неподалеку от дома Пушкина.
— Пойдем посмотрим издали, — предложила Романову Марина.
Но Владимир Савельевич поморщился и направился к озеру. Когда через четверть часа он вернулся, то нашел группу в большом возбуждении.
— Мы так этого не оставим, — разглагольствовал» Миша, — надо писать письмо в райком партии. Какое он имеет право оскорблять туристов? Какой диктатор нашелся! Сумасброд! Зазнался человек, пора его поправить.
— Что случилось? — тихо спросил у Марины Владимир Савельевич.
И, отведя его в сторонку, та рассказала, что пошла за ними, но в дом не входила, стояла поодаль. И вдруг они вылетели оттуда как пробки. Испуганные, красные... А там вот что: постучались они, вошли. Встретила их жена. Она спокойно и терпеливо объяснила, что полы в комнатах Пушкина не выдерживают такого наплыва туристов, что заходить и не нужно, все хорошо видно и так. Наши тетки вполне удовлетворились и стали благодарить великого Гейченко за большую заботу о памяти великого поэта. Но тут неожиданно выскочил из соседней комнаты и сам Семен Степанович. Оказывается, он все слышал. И так старик их понес, с таким напором, что даже Миша и Эсфирь Омаровна растерялись. Вы, говорит, паломники, а паломники должны молча и благоговейно смотреть на святыни. Иначе вы не паломники, а грязные туристы, недостойные входить в дом Пушкина. Вы должны быть благодарны и за то, что вас пускают в дом. В комнату Шекспира никогда никого не пускали, на нее смотрят через стекло. И что он никого не пустит в комнаты Пушкина, нечего ротозеям топтать святыни!