Эсфирь только рот откроет, только хочет возразить, а он идет прямо на нее и выставил всех, со ступенек летели.

Владимир Савельевич тихо и радостно смеялся.

И вот, ступая на поскрипывающие половицы, он вошел в этот дом, дождался, пока схлынет толпа «наших» перед дверями кабинета, что направо от входа, и заглянул в кабинет Пушкина. Ветхий неказистый столик, простенький письменный прибор, гусиное перо, зеленый колпак над свечой, потертое кресло. Просто, обыденно, буднично. Вопреки ожиданиям, ничего не произошло в душе доктора. Мир оставался тем же.

К трем соснам, которыми заканчивалась экскурсия, доктор шел молча. Он не слышал, как шагавшая впереди него Эсфирь Омаровна говорила своей дочери:

— Ты заметила, нет ни одного подлинного документа на стенах? Он выставил одни лишь копии, подлинники все спрятал. Одни ксерокопии. Обратила внимание?

— Да, да, — отвечала дочь, — кому подлинники, а кому копии. Маразматик старый! Самодур...

Марина догнала доктора и взяла его под руку.

— Слышали? — спросила она, когда впереди идущие отошли.

— Что?

— О чем они говорили?

— Нет.

— А вы послушайте.

На лице Владимира Савельевича отразилось страдание. Он помотал головой:

— Зачем...

А дочка тем временем говорила матери:

— И все-таки тебе повезло: ты не только в музее побывала, но и видела самого Гейченко. Можно позавидовать.

Подождали, пока от сосен отойдет другая группа, подошли к ограждающему три дерева забору, и экскурсовод стала читать стихи Пушкина о соснах на границе дедовских владений. Потом Миша затеял с ней спор и начал доказывать, что Арина Родионовна умерла не здесь, не в Михайловском, а в Петербурге. Говорил он с апломбом, и «наши» слушали его раскрыв рты. Владимир Савельевич с тоской смотрел на сосны, и вдруг ни с того ни с сего пришли строки:

...Не требуя наград за подвиг благородный.
Они в самом тебе. Ты сам свой высший суд.

Слова не прозвучали голосом свыше, они словно родились в самом докторе, в его душе и были вовсе не пушкинскими, а его собственными. Будто за ними ехал сюда за тысячу верст Владимир Савельевич, будто не мог вспомнить их в Москве. Вспомнить или придумать, родить заново? Нет, конечно, они были. И таились до поры до времени. «Они в самом тебе». Нет, это даже не Пушкин, это Евангелие, Новый завет. По каким же еще законам судить себя, если не по заповедям Христовым?

Владимир Савельевич зашагал по ведущей вдоль опушки леса тропинке, но его тут же догнала Марина. Она слегка прижалась к нему и сказала:

— А вы хотели бы быть в такой ссылке? Нам повезло, что Пушкин был здесь в ссылке, иначе мы бы с вами не познакомились. Правда?

Доктор слегка пожал плечами.

— Теперь я буду читать вам Пушкина. Хотите? — Она набрала уже в себя воздух, но услышала в ответ:

— Спасибо, Марина Сергеевна, не надо. Не сердитесь, я не люблю, когда Пушкина читают вслух. Простите, — снял он ее руку со своей.

Повести

Два пера горной индейки img_5.png

Два пера горной индейки img_6.png

Пелена

Два пера горной индейки img_7.png

1

Отпуск я беру весной и в последних числах апреля уезжаю на Север, в лес. Иногда с кем-нибудь из художников, а то и один пробираюсь на лыжах в верховья маленькой речушки, облюбовываю красивое место и ставлю палатку. Дожидаясь таяния снегов, разлива и ледохода, пишу этюды, слушаю бормотание тетеревов и исподволь, не спеша готовлю небольшой плот. Одному мне хватает четырех бревен. Если нас окажется двое, мы отыскиваем в лесу, рубим, очищаем от ветвей и подтаскиваем к воде уже шесть сухих стволов и потолще. А как только пройдет лед, вяжем в каком-нибудь заливчике плот и плывем вниз вслед за льдинами. Единственный инструмент — топор, бревна связываются вицами, т. е. перевитыми и изломанными стволами тонких березок.

Поскольку речка всегда новая, никогда не знаешь, что тебя ожидает. Бывает, встречаются завалы из деревьев или заторы, образованные льдинами; ниже, когда начинают встречаться деревни, может попасться и плотина. Тогда плот приходится разбирать и волоком по бревну перетаскивать.

Приплывешь всегда к большой реке — к Сухоне, к Вычегде, к Северной Двине... (Это заранее определяется по карте.) А кончается поездка старинным русским городом — Великим Устюгом, Тотьмой, Сольвычегодском или Красноборском. Тут опять можно остановиться, пописать эти давно уснувшие под своими многочисленными куполами города-деревни, когда-то могущественные соперники Новгорода и Москвы, но захиревшие, утратившие свое промышленное и торговое значение с постройкой Петербурга и прекращением торговли через Архангельск.

Хорошо еще и то, что вся весна перед глазами проходит, от снега и одинокого жутковатого крика черного дятла до лопнувших почек, верещания дроздов и прибытия всех водных птиц — разнообразных уток, множества различных куликов и бесчисленных трясогузок. Ружья я теперь с собой не беру, но зато со мной всегда ездит безнадежно испорченный пойнтер Оладья. Собака неистово носится по болотцам и прибрежным террасам, делает стойки на всякую, без разбора, птицу, а потом гонит ее, чего легавой совсем не полагается делать. Только не ее в том вина: не получила собака должного воспитания.

Понравилось место — останавливаюсь и живу день, два, три... Пишу подмытый берег со свисающими корнями елей, вот-вот готовый упасть в воду, пишу хмурый лес, моховое болото с одинокими соснами, оставленную жителями деревню. Пишу дома на высоком подклете, с тесовой крышей и коньком на ней, пишу их резные фронтоны с причелинами и деревянное кружево полотенец, крылец, оконных наличников... А если очень повезет, то — замшелую церковку с шатром, которая радует меня больше всего на свете.

Куда я деваю свои работы? Складываю их в Ленинграде в чулан. А часть раздариваю. Все, что понравилось кому-нибудь, отдаю без сожаления и даже с удовольствием. Конечно, самые удачные вещи оставляю.

Я втайне надеюсь, что когда-нибудь мне удастся все-таки сделать выставку. Это трудно. Не каждому профессиональному художнику удается получить право на персональную выставку. Дело осложняется еще тем, что дед мой был известным русским художником. Его полотна висят в Русском музее, в Третьяковке и во многих других музеях. Как будто это обстоятельство должно помочь получить мне выставочный зал. Но я не могу выставить посредственных работ.

В этой истории мне не хотелось бы называть имя деда, а стало быть, и мою фамилию. Вы наверняка знакомы с его именем. Обозначим условно нашу фамилию буквой «Д». Отец мой тоже был художником, живописцем, но он не захотел, чтобы я пошел по стопам его и деда, отец желал мне твердой и вполне современной профессии, и я сделался инженером, а затем преподавателем технического вуза.

Прошлой весной, о которой здесь идет речь, я выплыл в Вычегду. Дальше спускаться на плоту стало опасно: по Вычегде шел лес, как в плотах, так и молем. К тому же места пошли уже обжитые. Оставив плот, я на машине добрался до Коряжмы — молодого городка, возникшего на болоте вокруг огромного целлюлозно-бумажного комбината. Был я без собаки. Оладья ждала щенят, и жена моя категорически запретила брать ее в поездку.

Подкупив в магазине продуктов, я вернулся к реке и поставил палатку у бывшего монастыря, основанного в XVI веке Лонгрином Коряжемским. Когда-то этот монастырек и был собственно Коряжмой, а теперь он затерялся за большими домами и прямыми улицами города, затерялся так, что если сюда приехать не со стороны реки, а по железной дороге, то нипочем его не увидишь и даже не будешь знать о его существовании.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: