В этой жизни она была так же прекрасна, как в прежней, и душа ее была музыкой. Пусть теперь в ее руках пела скрипка, а не виоль д’амур, разве это хоть что-то меняло? Она была невыразимо похожа на себя – ту, давнюю, и от этого щемило сердце и хотелось плакать. И я плакал. Ведь сейчас никто не мог осудить меня.
Она жила в чужой, дикой стране, далекой от нашей родины. Люди здесь были темны обликом и улыбались редко, а речь их уподоблялась грому океанских волн и голосам труб, зовущих на битву. Странно было слышать в ее устах этот суровый и мощный язык. Ей больше пристали щебет птиц и пение ручьев нашего благословенного края… Зачем она родилась здесь, в стране мрака? Я думал об этом. Должно быть, оттого, что зимы здесь долгие, и Господь, в своей неизреченной милости, отмерил ей явиться в этих краях, дабы восполнить недостаток солнца…
Ангел? О нет. В ней не было того ослепительного света, что рожден в Эмпирее, ведь он лишен оттенков и тепла, и ангельская благодать тяжела для грешных человеческих душ. Но я не мог сравнить ее ни с одной из языческих прелестниц. Красавицы Олимпа рождены в жаркой Греции, они суть белизна полуденных взморий и обжигающая лазурь теплых волн. Черноглазые и смуглые, они были бы чужеземками в наших краях. Словно Афродита из морской пены, вышла она из золотых полей Прованса и была плоть от плоти этой земли…
Как чужда она была этой земле, чужда она была и этому времени. Должно быть, много грешили люди за те эпохи, которым я не был свидетелем, и гнев Господень лежал на них. Души их высохли, как больные конечности, и они не отличали красоту от уродства, не знали слова “порок”, ибо не ведали добродетели. А в мой век каждый сеньор был трубадуром и каждый трубадур – сеньором… Сколько песен я мог бы сложить в ее честь! И я складывал песни. Но никто никогда их не слышал.
Я не сразу осознал себя, родившись здесь. Лишь увидев ее, я прозрел, - и трудно было ожидать иного. Я забыл о жизни, которую вел до этого; не было, впрочем, в ней ничего, что стоило бы помнить. Я не знал даже, сколько мне лет. А имени у меня не было. Единственное, что сохранилось в памяти – путь к ее дверям. Меня словно влекла некая сила, сильнее и страха, и усталости, и голода. И я, тогда еще не я, еще никто, не мог ей сопротивляться. Да и не захотел бы.
Город, ставший местом моего рождения, был невообразимо, неестественно огромен. Я никогда не видел его границ, не знаю, есть ли они вообще. Зачем людям собираться и жить в таком огромном множестве? Это противно человеческой сути и ведет ко греху. Мне понадобилось более месяца, чтобы добраться до цели. Правда, поначалу, когда она была далека, я много отвлекался на поиски еды и отдых. Но потом, чувствуя ее приближение, я несся быстрее и быстрее, пока не отказывали ноги.
Найдя ее дом, я понял, что мое место рядом с ним. Случись так, что она в то время находилась бы в долгой отлучке – я умер бы там, у ее дверей, но не посмел бы даже отправиться за пищей. Я не понимал, что должен делать, и только ходил из стороны в сторону перед дверями, из которых – я чуял – должна была выйти Она.
Я дождался, благодарение Богу. Я узрел, как она прошла через двор, торопясь, и скрылась в проходе между домами. Я хотел кинуться за ней – и не смог. Свет, исходивший от нее, проник в мою душу, и она очистилась от грубой и низменной сути, в которую была заключена до этого. Я слишком многое понял, и был в отчаянии. Душа моя и разум освободились от пут, но тело оставалось прежним.
Я был собакой.
Истинного рыцаря не оскорбит такая участь. Разве не благородно служить своей Даме подобно верному псу… или являясь им?
Я лежал, уткнувшись носом в лапы, на холодной земле, до позднего вечера. Я размышлял о том, какая участь постигла меня, и все новые картины моей прежней жизни вспоминались мне, а отчаяние охватывало меня все крепче. С каждой новой мыслью я все отчетливее понимал свое нынешнее ничтожество. Я вспоминал язык, на котором разговаривал прежде – и понимал, что лишен дара речи. Я вновь стоял у окна, наблюдая, как во дворе моего родового замка суетятся слуги – и возвращался в тело собаки, и лишь небо было мне крышей. Я ехал верхом вдоль полей, и крепостные падали ниц, оставляя свои дела. Я восседал за пиршественным столом, и менестрели передо мной славили Прекрасную Даму. А я приказывал славить ее снова и снова, и сладко было это моему сердцу, потому что Дама смеялась, и ее глаза были – озера моих лесов, и локоны ее – колосья моих полей, напоенные солнцем…
Поздно вечером она возвратилась. И я кинулся за ней, не в силах сдержать жалкого собачьего повизгивания. Я был грязен и худ, мал ростом и, как это ни унизительно, беспороден, но судьба была благосклонна ко мне… Есть ли судьба в загробном мире? Пусть на этот вопрос отвечают схоласты, я же только возблагодарил Господа, целуя руки моей возлюбленной…
Меня взяли в дом.
Я родился псом.
В этом есть определенные преимущества. Ведь собаке не грешно боготворить своего хозяина. И я могу говорить о ней – Она, не думая о Моисеевых заповедях.
Впрочем, я не думал о них и раньше.
Память возвращалась ко мне медленно. Отчасти и потому, что я все время думал о Ней и созерцал Ее несказанную прелесть. Она была так же юна, как и в тот век, когда я встретил Ее впервые. Я снова и снова вызывал в памяти эту картину: бескрайний купол летних небес, волнующееся под ветром спелое поле… Заяц, которого я гнал, давно скрылся в золотых волнах, а я просто ехал через поле, пустив коня шагом, и наслаждался великой красою Божьего мира.
Она стояла под раскидистым дубом на окраине поля. Ее красота была рождена этим полем, небом и ветром, была их продолжением, - и я не удивился, увидев Ее. Я подумал, что это нимфа, хотя не слыхал о нимфах полей, и осенил Ее крестным знамением, ибо негоже христианину смотреть на такое существо, пусть оно и прекрасно, как сам свет. После этого Она должна была исчезнуть, и сожаление шевельнулось во мне, потому что такую красоту редко доводится видеть человеку. Наверное, так Ева была прекрасна в Эдеме, не запятнанная грехом, среди благословенной Богом земли.
Но Она не исчезла. Радость охватила меня, и тогда же я решил, что возьму Ее в жены, будь она графиней или служанкой.
- Сеньор! – сказала Она, и голос ее проник мне в душу, позвав все самое лучшее, что есть в человеке. – Ваш конь топчет поля крестьян, уничтожая посевы. Пусть это ваши крепостные, но я прошу вас смилостивиться и не губить их труд.
С тех пор я более не охотился.
Я вспомнил свое имя. Но теперь я не был человеком, и не текла в моих жилах кровь потомка гордого рода. Что толку было в этом имени? Она дала мне собачью кличку, и звук Ее голоса, произносивший ее, был слаще криков вассалов, возглашавших мне славу.
Я был счастлив, насколько можно быть счастливым в моем положении. Я находился подле Нее неотлучно, Она ласкала меня, мы были рядом – что еще я мог требовать? Она любила меня, это несомненно. Помнила ли Она хоть что-то о прошлой жизни, или это было всего лишь сентиментальной склонностью к бессловесному животному? Я предпочитал думать так, как мне больше нравилось. Все равно эти мысли были только моими.
Но я помнил и Ее имя – прежнее, ибо теперь Ее звали иначе. Оно звенело во мне, как голос колокола, что разносится над тихим монастырем, призывая к молитве, и каждый удар моего сердца был ударом этого колокола…
Словно бы плотный туман в памяти скрывал обстоятельства моей смерти. То, что было после, являлось мне чуть яснее.
Душа моя ждала суда, и там, пребывая в непостижимых областях, я встретил Пино. Ему было жаль меня, я видел, но он скрывал свою жалость. Я был благодарен ему за это. Славный парень, он достоин был стать рыцарем, но с честью нес и свой чин оруженосца. От него я узнал, что Господь дарует прощение и тем, кто не принес покаяния святым отцам, но приник к Господу в душе своей. Это показалось мне справедливым.