Ан, невзирая ни на что, задворками, огородниками пробежал шепоток: «Если темень подвела партизан, что ж милиция — сычьего глаза? Такой ночью, как нынешняя, можно лбами промеряться, а не разобрать, то ли кум, то ли кто дальний попался встречь... В такую темень человека от телка не отличишь...»
Многие мужики не имели приязни к партизанам, однако досадливо крякали: «Как хошь, шабер, но не обошлось без Каина. Нет».
Трупы партизан пролежали на берегу дней пять. По приказу прапорщика убитых держали на виду для устрашения, однако близко не подпускали никого. Наконец кто-то прикопал манохинцев. Похоронил, крадучись, в мерзлой земле. Кто именно, о том любопытствовать опасались. А спустя месяц стало не до погибших...
Каждый день по тракту сновали отряды. Раз ниже села забухало орудие, выпустило пяток снарядов по незримой цели и быстро снялось с позиций. Ствол у орудия оказался расстрелянным вконец. Шальной снаряд залетел в село, рванул у маслобойни — в воздух метнулись комья серого подтаявшего снега и мерзлой земли, просыпалась дранка с крыши.
Сумятица продолжалась не один день. А когда все установилось, то вслед за наступившим теплом народ смутился окончательно — объявился живым Манохин.
Объявился Павел Пантелеевич заполдень, едва-едва спал дневной жар.
Зинаида перемывала посуду, увидев мужа, просыпала ложки.
— Господи! — Заколотилась в плаче. — Мы же тебя похоронили! В поминание занесли... Да как же?!
— Ну, Зинаида, ...ладно тебе... потом...
Она ходила за ним по дому, шаг в шаг, и говорила не переставая, прерывая причитания плачем:
— Что теперя будет? Из ваших токо учитель и спасся. Так он сразу явился, как рожновцев прогнали. А где ты столь пропадал? Али весточку подать не мог?
Павел Пантелеевич замер. Зинаида уткнулась носом в мужнину спину. Рубаха была влажной от пота, пахла дымом, конским седлом и чем-то незнакомым.
— Чо молчишь? Али у какой бабы отсиживался? А я одна... с эдакой оравой...
— Сказываешь, учитель живой?
— Живой, живехонек. Он...
Манохин перебил жену:
— Кадыл-то... в селе?
— У батюшки горе — матушка пропала. Она допрежь того, как ваших побили, с дома вышла и потерялась. Батюшка доси горюет. — Прорвался очередной приступ слез.
— Остынь, Зинаида!
— Во, заладил... Что отстывать-то? Уж и рада я да смутно перед людьми... Ишь, скажут, сам-то вернулся, а мужиков погноил. Завел, скажут, на погибель. Людям-то языки не привяжешь... Смотри, ишо ваши власти прицепятся... Ведь почитай с той ночи болтают, мол, предал какой-тось ирод мужиков.
Такого оборота воротившийся не ожидал.
— Отскочь, Зинаида! Нет за мной пакости. Одна вина — в чем-то дал оплошку. Будет время... Все разъяснится.
Павел Пантелеевич присел и супруга ахнула: через всю лохматую башку мужа прочерчивался бугристый, словно из-под топора, сизый шрам. Рубец шел по обе стороны черепного свода, самую малость не захватывая шеи. Даже крепко повоевавшие старики вряд ли бы припомнили, чтобы человек, пусть медвежьего склада, сумел отбояриться от смерти при этакой ране. Рассказать кому, так посчитают за брехню. Но собственным глазам верить приходилось.
— Павлуш, как же ты...?
— И не спрашивай. У меня тогда память из головы выбило. Начисто. Одно запомнилось: реку льдом перешли, а дальше... ни синь пороха. Учителя, кажись, в дозоре оставили... На худой случай, если следом кто нагонит. Мужики голодные, в село рвались, один охотой не остался бы. Принудил я учителя, он спорить был слабее других...
Нет, не хитрил мужик перед супругой. Запомнилась ему картина — он в горах у Кибатовой бабки. Выходила она, значит, Манохина. Много дней он ощущал во рту вяжуще-горький вкус травяных настоев, которыми потчевала Хатый.
Неродным ей языком старуха едва владела. Но из ее бормотания Манохин понял, что знахарка подобрала его близ аила. Леший донес мужика до тех мест? Туда же конному сутки бежать. Чудно! Но, выходит, добрался, кровью изойти уберегся, хотя себя и не сознавал.
Едва в разум вошел, пристрастился беседовать со старухиными земляками. Старики-алтайцы навещали каждый день. Говорили о разном. Лишь позднее заметил, что в присутствии старухи инородцы прятали мысли, уклонялись от прямых ответов, теряя под взглядом Хатый немногие русские слова.
А вскоре до Манохина дошло — не одинцом он попал в горы. Еще совсем свежей была захоронка, где бабка прикопала его попутчика, обложив холмик большими камнями. Откуда силы у нее взялись? Высохшая от времени, скрюченная — почти карлица, дунь, за версту унесет, бабка наворочала такого дикарника, что Павлу Пантелеевичу пришлось бы неделю таскать.
Старики толковали про его спутника нехотя, с отвращением. Сплевывали. Не усматривали в приключившемся добра. По их словам, тот, кто привез Манохина, был черт-чертом: черный — головешкой из костра, ростом — до конского седла не доставал, волоса — белые, а вместо глаз — темные дыры. Даже конь пугался черта, кричал по-человечьи. Потом поводья порвал и убежал к перевалу.
Старики пропажу коня приняли с облегчением. Чужого им не надо. А уж такого жеребца, на котором черт катался, и подавно.
Кое-что аильчане утаили от хворого. Ну зачем русскому знать, что старуха каждое утро ходит к свежей могиле? Сядет возле, у самой глаза сухие-сухие, будто кожа змеи. Сидит, плачет без слез, ругает умершего, да зовет... Кибатом! Видно погас ум старой алтайки. Разве будет живой спорить с усопшим? Можно ли внука перепутать с чертом? Э-э-э! Годы дают человеку ум, слишком большие годы его отнимают...
На следующий день после возвращения Павла Пантелеевича вызвали в Совет.
Рябой боец загораживал вход, сидя на нижней ступеньке крыльца. Приоткрыв от старательности рот, он выбирал крупинки махры среди мелкого сора, накопившегося в карманах коротко обрезанной шинели. Битая винтовка белела свежеструганным прикладом. Занятый делом вояка слегка отстранился корпусом, пропуская посетителя. «Аника-воин», — ругался Манохин, зацепившись носком сапога об шинельную полу. «Иди знай», — окрысился рябой. «Иди, колчак, щас тебе пропишут». Павел Пантелеевич задохнулся от возмущения, но смолчал.
В помещении пахло самосадом. Вырезанные из газет и наклеенные на картонки лики Троцкого и Маркса казенно взирали с бугристой стены. Картонки висели криво, отчего казалось, будто вожди подглядывают за присутствующими через узкую щель, морщась от боли, причиняемой пробившими картонки гвоздями. Троцкий морщился сильнее: шляпка гвоздя приходилась ему в центр лба.
Одного из находящихся в комнате Манохин знал. Очкастого следователя из Бийска видел впервые.
Очкастый сидел вольготно, закинув ногу на ногу, посверкивая сквозь слоистый табачный дым хромовыми голенищами.
«Видать занозистый фендрик», — мелькнуло в голове у вошедшего. Но очкастый до поры до времени не вмешивался. Следствие вел, вернее тащил сарлычьей ношей, Корчуганов. Который то и дело ищуще поворачивался к представителю из города. Допрос заколодило тотчас.
— Здорово, воскресший!
Пантелеич угрюмо кивнул.
— Обскажи-ка нам чего-такого. К примеру, почему, приехавши, глаз, не кажешь?
— Пришел же.
Полное, с тяжелым подбородком лицо Корчуганова зло покраснело. Он стукнул ладонью по столу. Потревоженный рой мух снялся с засаленного сукна, покружил над головами людей и примостился на бороде Маркса.
— Ты, твоего бога... шутки брось! Отряд положил... Сам невесть где скрывался... Теперь заявился на готовенькое, и прикидывается телком. Обсказывай все как есть!
У Манохина в горле еж забегал. Набычился. Приподнялся со скамьи. Жуткий шрам налился лиловым. Очкастый вперился в шрам выпученными глазами.
— А ты не попрекай! На жилу не дави. Ты у себя дома... Сопляков своих пугай. — Допрашиваемый загреб руками воздух.
— На го-о-ото-ю-овенькое! Тебя возле нас не было, когда Рожнов, наперебой с милицией, из нас пыль выколачивал, да голодом травил.
В комнате зависла тишина.
Первым шевельнулся следователь. Голос его звучал доброжелательно, однако был шершавым, похожим на скрежет напильника.