Но вот пошли времена иные, помягче и повольней, и молодые ребята, линотиписты и печатники, стали где-нибудь в курилке затрагивать престарелого Николая Николаевича — иногда так и подначкой, и почти с нескрываемой насмешкой над пожилым человеком, которого теперь никому не жаль:
— За что же не приняли-то, Николай Николаевич?
Тот надолго замыкался, отходил даже, случалось, в сторону, от греха подальше, но потом вдруг вспыхивал, распалялся и, не помня себя, начинал кричать на всю курилку:
— Я ихнюю ВКП(б) вот где видал!
При этом он резко и отрывисто ударял ребром левой ладони по локтю правой и выбрасывал далеко вперед, жилистый, весь прокуренный, с намертво въевшейся в поры типографской краской, кулак. Жест получался таким многозначительным и таким угрожающим, что ребята иной раз уже и сожалели о затеянном разговоре. А Николай Николаевич, видя их растерянность и уступчивость, распалялся еще больше:
— Устава я их не знаю! На политзанятия не хожу! Да я это устав вот этими руками (теперь он выбрасывал вперед две широченные все в мозолях и ссадинах ладони) сам устанавливал и на войне, и в мирной жизни!
Ребятам нет бы уняться и уйти из курилки. Но их, словно кто за язык тянул. Они забывали все свои прежние опасения и затрагивали Николая Николаевича еще больней:
— Значит, правильно не приняли, раз устава ВКП(б) не знал! На политзанятия не ходил! Какой из тебя член партии?!
Николаю Николаевичу только этого и надо было. Он львом, заточенным в клетку, начинал метаться из одного угла курилки в другой и исходил такой руганью, какой, наверное, и на фронте во время штыковых атак сорок первого года услышать было трудно:
— Не приняли таких, как я, вот и прос. ли все!
Схватки эти происходили часто, но потом постепенно затихли: ребята повзрослели, набрались ума, из молодого возраста незаметно переместились в средний, а Николай Николаевич вскоре уволился из типографии и ушел на пенсию участника и инвалида Великой Отечественной войны.
С тех пор минуло довольно много лет. Николай Николаевич овдовел, его дочь Василиса вышла замуж и отъехала в другой город, Николай Николаевич родственных связей с ней почти не поддерживал, как будто она совсем ему и не была дочерью. Жил он один в двухкомнатной квартире, редко где появлялся, и о нем постепенно все забыли: не до стариков стало, тут и молодые оказались на улице, без дела, без работы и без денег. На заводе, где прежде мы с Николаем Николаевичем работали, закрылась и многотиражка, и типография, а потом закрылся и сам завод.
Теперь на пенсии не только Николай Николаевич и я, но уже и кое-кто из тех, прежде молодых ребят, бывших линотипистов и печатников. Встречаемся мы чаще всего на всевозможных митингах, которые случаются едва ли не ежедневно, протестуем, яримся, хотя и сами знаем, что никаких серьезных последствий от наших митингов не будет. Никто нас давно не слушает и в расчет не принимает.
Неожиданно стал возникать на этих митингах и Николай Николаевич, как будто проснулся от какой спячки. Он обзавелся увесистой клюкой, хотя она пока вроде бы ему еще и не нужна: шаг у Николая Николаевича по-прежнему быстр и легок. Но с клюкой он выглядит как-то внушительней и строже.
Пробираясь во время очередного митинга поближе к оратору, который возвышался на какой-нибудь случайной бортовой машине, на второпях сколоченном помосте, а то и просто на табуретке, Николай Николаевич в ответ на жалобы и стенания, перемежаемые громогласными призывами и лозунгами, тоже громогласно и зычно принимался кричать, размахивая увесистой своей клюкой:
— Это всё ваш хваленый русский народ!
Вначале на запальчивые его упреки никто серьезного внимания не обращал: страна рушилась, ломалась, падала в пропасть прямо на глазах, и во многих ее бедах, может, и правда, был повинен не в меру терпеливый и податливый на всякие обещания и посулы, русский народ. Но потом воспаленные речи Николая Николаевича стали участников сходки не на шутку настораживать. И особенно после того, как он однажды, все так же потрясая клюкой, закричал на всю площадь:
— Ненавижу!
— Кого это ты ненавидишь?! — обступили Николая Николаевича тесной толпой соратники по митингу.
— Да вас же всех и ненавижу! — не заробел тот. — Весь русский народ ненавижу!
Соратники испуганно замолчали и на всякий случай отошли от разъяренного Николая Николаевича подальше. Много чего резкого и крикливого доводилось им слышать на собраниях всеобщего протеста и недовольства (да и самим кричать), но такое слышали впервые.
— А ты сам-то, что-ли, не русский?! — наконец нашелся кто-то посмелее.
— Русский! — и тут не заробел Николай Николаевич. — В седьмом и восьмом колене русский! Но я — исключение.
…После того первого случая подобные выходки Николая Николаевича начали повторяться часто. Разгневанные старики, его ровесники из участников и инвалидов ВОВ несколько раз пробовали бить Николая Николаевича со всем остервенением и обидой. Но он, каждый раз, поднимаясь из пыли и грязи, весь в кровоподтеках и синяках кричал еще громче:
— Вот за это и ненавижу!
Участники и инвалиды ВОВ больше его не трогали, стайками и поодиночке уходили с площади в небольшой скверик, что раскинулся вокруг памятника известному народному поэту, нашему земляку. Здесь в мирное, промежуточное между митингами время, они обычно играли в шахматы, шашки или домино. Николай Николаевич шел за ними следом, но не успокаивался, не садился играть ни в шахматы, ни в шашки, ни в домино, хотя игроком тоже был отменным, выучился еще в типографские свои времена.
Он одиноко садился на лавочку рядом с бюстом — памятником народному поэту и вроде бы успокаивался и даже как бы задремывал, опершись на клюку. Но вдруг неведомо отчего пробуждался, вздымал клюку высоко вверх и, повергая своих противников и обидчиков, опять кричал громко и зычно:
— Вот и Витька ненавидел!
— Какой Витька?! — замирали за досками участники и инвалиды ВОВ.
— Астафьев, — победно говорил Николай Николаевич, — писатель, — и так сокровенно говорил, так сокровенно при этом вздыхал, как будто с писателем Виктором Астафьевым был близко, накоротке знаком, а то, может, и воевал вместе с ним в одном взводе или в одной роте.
Ветераны и инвалиды войны, среди которых было немало заядлых книгочеев и книголюбов, имя Астафьева, конечно, слышали и кое-что из его сочинений читали. Они тут же затевали нешуточный, со взаимными упреками спор: одни за Астафьева, другие — против. Но, в конце концов, мирились (делить им в общем-то было нечего), обступали Николая Николаевича, виновника их спора и едва ли не потасовки, тесным кольцом и, срывая его с лавочки, кричали:
— То Астафьев, а то — ты!
Николай Николаевич на это ничего не отвечал, как будто ему было достаточно и того, что завел и перессорил всех обитателей сквера. Но когда они немного затихали и снова возвращались к своим почти забытым, а часто и разбросанным шахматным и шашечным доскам, костяшкам домино, он немного показно доставал из кармана сложенную пополам брошюру и вспыхивал по-новому: